что я вам рассказываю, – ведь, может быть, я говорю неправду. И какое мне дело до правды, если окажется правдой, что я доставил вам удовольствие? За своими рассказами я не ходил также ни в Константинополь, ни во Флоренцию, ни в Венецию и ни в какие другие дальние места. Неужели для того, чтобы вас позабавить, я не мог воспользоваться теми происшествиями, которые совершаются у нас за порогом, и должен был идти куда-то за тридевять земель? Я одобряю того молодца, который сказал хорошенькой нарядной служанке, пришедшей к нему с посланием от возлюбленной: «Зачем я пойду в Рим? Ведь я могу получить отпущение и здесь». Все рассказы, идущие издалека, прежде чем они успеют дойти до места, либо выдыхаются, как шафран, либо дорожают, как шелковые ткани, либо наполовину пропадают, как пряности, либо, как вина, разбавляются по дороге, либо подмениваются, как драгоценные каменья, и портятся, как и все в мире. Они приходят с тысячами всяких изъянов, и напрасно вы будете возражать мне, что новеллы – не товары и всегда сохраняют свою действительную цену. Но даже если бы это было верно, то я все-таки предпочел бы собирать их вблизи, ибо, приходя издалека, они ничего не выигрывают. Ха-а! Довольно спорить! Смейтесь же, если хотите, иначе вы меня очень рассердите. Дамы и девицы, читайте их смело – вы не встретите в них ничего непристойного. Если же среди вас есть неженки, которые будут бояться встретить в них слишком веселые места, то я им советую дать эти новеллы для пробы сначала своим братьям или кузенам, чтобы не вкусить чересчур много сладкого. «Отметь мне, братец, плохие и поставь над ними крестики». – «Кузен, это хорошая новелла?» – «Да». – «А эта?» – «Тоже». Ах, девочки мои, не верьте им! они вас обманут! Они подсунут вам quid pro quod.[104] Хотите мне верить? Так читайте их все! Читайте! Читайте! Вы очень стыдливы? В таком случае не читайте их. Иначе все тотчас же узнают, что вы предаетесь запретным развлечениям. А сколько найдется дам, которые наберут в рот воды, когда они услышат в них о проделках своих подруг, и будут уверять, что здесь нет правды и наполовину! Но я рад, что если при людях они – опустив глазки и навострив ушки – будут делать вид, будто заняты шитьем или вязаньем, так уж зато вдоволь посмеются промеж собой. Ах, боже мой! Что вы мне говорите вздор – только между вами, дамы, или между вами, девицы! Большая беда! Отчего бы и не посмеяться? Я не верю, что Сократ[105] был совершенно бесстрастным человеком. Ни Платон,[106] ни Ксенофонт[107] не убедят меня в этом. А если бы это была и правда, то неужели вы думаете, что я стал бы хвалить эту его суровость, неуклюжесть, угрюмость и важность? Я предпочитаю хвалить того нашего современника, который так любил шутить, что его даже прозвали Забавником. Это свойство было для него столь естественным, прирожденным, что даже лежа на смертном одре, он продолжал шутить, и присутствовавшие, как они о нем ни жалели, не могли печалиться. Чтобы ему было теплее, они поставили его скамью к огню возле плиты камина. Когда кто-то спросил его: «Ну, друг мой, где ты чувствуешь боль?», он, едва собрав дыхание, слабым голосом ответил: «Я чувствую боль между скамьей и огнем». Это значило, что он чувствует боль во всем теле. Когда его стали соборовать, он протянул свои совсем ссохшиеся ноги. «А где же у него ноги?» – спросил священник. «Посмотрите на концы моих голеней и найдете!» – «Не шутите, друг, – говорили ему присутствовавшие, – обратитесь душой к богу». – «А что?» – «Вы сегодня отойдете, если на то будет воля божия». – «Я хотел бы погостить у него завтра целый день, – ответил он. «Обратитесь же к нему, и вы будете там». – «А вот, когда я там буду, тогда и обращусь к нему сам». Видали ли вы более наивных и более счастливых людей? Такое счастье велико еще и тем, что оно дается немногим людям.
Новелла II
О трех шутах: Кайете, Трибуле и Полите
Пажи прибили гвоздем ухо Кайета[108] к столбу, и бедный Кайет, боясь, как бы его не оставили в таком положении на всю жизнь, стоял у столба, не произнося ни слова. Какой-то проходивший мимо придворный увидел его в этом секретном совещании со столбом и, тотчас же освободив его, начал у него допытываться, кто это сделал. Тот запел о каких-то дураках.
– Это сделали пажи? – спросил придворный.
– Да, да, это – пажи, – отвечал Кайет.
– И ты можешь указать, кто именно?
– Да, да, могу.
По приказанию государя[109] шталмейстер[110] вызвал всех молодцов пажей и в присутствии умника Кайета начал их допрашивать по очереди:
– Поди-ка сюда! Это ты сделал?
Паж отнекивается, как апостол Петр:[111]
– Нет, сударь. Это – не я.
– Ты?
– Не я.
– Ты?
– Тоже не я.
Заставьте-ка пажа сознаться, когда дело пахнет кнутом! И стоявший здесь же Кайет тоже ответил по- кайетовски:
– Но это сделал и не я.
Видя, что все они отнекиваются, шталмейстер стал спрашивать Кайета, показывая на них:
– Не этот ли?
– Нет, – отвечает Кайет.
– Может быть, этот?
– Нет.
По мере того как он говорил «нет», шталмейстер отставлял пажей в сторону, и таким образом остался лишь один паж, которому и следовало бы сказать «да», после всех этих правдивых молодых людей, сказавших «нет». Но и этот ответил то же, что другие:
– Нет, сударь. Я там не был.
Присутствовавшему при этих допросах Кайету пришло в голову, что и его должны спросить, не он ли это сделал, ибо он уже забыл, что речь шла об его ухе. Увидев, что он остался один, он заявил:
– И я там тоже не был.
И снова отправился проказничать с пажами, чтобы они прибили к какому-нибудь столбу и другое его ухо.
При въезде в Руан Трибуле[112] был послан вперед с кличем «Едут!» и очень гордился тем, что сидел в своем лучшем праздничном колпаке на коне, покрытом попоной его цветов. Он пришпоривал коня, гнал, торопил. С ним же ехал приставленный к нему дядька.[113] Бедный дядька! Ты плохо исполнял свое дело: у тебя была достаточная причина предоставить Трибуле самому себе.
– Остановишься ли ты, мерзавец? – кричал ему дядька. – Попадись ты мне только!.. Стой!
Трибуле, боясь, что дядька его побьет (что уже случалось неоднократно), хотел остановить коня, но конь вел себя так, как ему следовало, ибо Трибуле изо всех сил колол его шпорами, поднимал и дергал за уздцы. Наконец конь поскакал.
– Остановишься ли ты, негодяй, – кричал ему дядька.
– Кровь господня! Что это sa негодная лошадь! – сказал Трибуле (клялся он не хуже других), – я колю ее шпорами изо всех сил, а она не хочет останавливаться.
Ведь вы не будете возражать, что природа хотела пошалить, создавая такие милые человеческие экземпляры? Они были бы счастливцами, если бы были такими забавниками не по великой своей глупости, которая мешает им видеть свое счастье. Это, пожалуй, самое большое несчастье.
Был еще один шут по имени Полит.[114] Он жил у одного аббата в Бургейле.[115] В один прекрасный день, утро или вечер, – не могу вам точно сказать, в какое время, – у аббата лежала на ложе одна смазливенькая резвая бабенка, а возле нее и сам аббат. Полит, увидя его в постели, просунул между ножками кровати руку и, нащупав под одеялом ногу, начал расспрашивать аббата!
– Монах, чья это нога?
– Моя, – ответил аббат.