туда-сюда. Покачиваясь, мотая высоким килем, огромная машина двигалась рывками, точно делала реверансы.
От стоянки до линии старта каких-нибудь полтора километра, но пока я дорулил туда, с меня семь потов сошло. Да и стыдно было: со стороны смотреть — в кабине не летчик, а тюха-матюха.
Успокаивало одно: так поначалу рулили все. Самолет — не автомобиль, на нем нет «баранки», и если хочешь развернуться, двигаясь по земле, — шуруй сектором газа, жми на тормоза. А тут, на тяжелом крылатом корабле, реактивные турбины. Дал несинхронно обороты — волокут вбок. Мучение!
Мало-помалу мы все же рулили. А Зубарев оплошал, еще раз подтвердив нашу мысль о том, что одно дело — знания, и совсем другое — летный талант.
Рулежная дорожка для нового бомбардировщика была в Крымде слишком узка, расширять ее собирались лишь весной, а сейчас с обеих сторон высились сугробы. Тут гляди да гляди, не то в один момент заедешь в снег.
— Рулить со скоростью быстроидущего человека. Не больше! — предупреждал Филатов.
Зубарев строго придерживался требования командира, раз за разом щелкал педалями ножных тормозов, стараясь вести самолет точно по центру дорожки. Но именно это его и подвело. Стрелка манометра, показывающая давление гидросмеси в тормозной сети, быстро ползла влево и вскоре достигла красной черты, которая предупреждала: «Подзаряди систему!»
На борту бомбардировщика находился командир эскадрильи. У него было правило: не отвлекать проверяемого летчика лишними разговорами. Он не вмешивался, а Зубареву чудилось в молчании Филатова недовольство.
— Товарищ майор, — заговорил Николай, — надо остановиться…
Филатов не любил попусту терять летное время, дорожил каждой минутой. Видя, что молодому пилоту трудно, он взял управление сам. Однако было уже поздно: скользя по оледенелому бетону, самолет пошел юзом. Не спасло и аварийное торможение — правое колесо увязло в сугробе.
Майор двинул вперед рычаги дроссельных кранов, турбины взревели, но бомбардировщик лишь дрожал, глубже зарываясь в снег.
— Приехали! — невесело усмехнулся комэск и выключил двигатели. Теперь надо было ждать аварийную команду.
Перед глазами Зубарева, точно крылышки испуганных бабочек, трепыхнулись и замерли белые стрелки обесточенных приборов, мигнули и погасли сигнальные лампочки. С хриплым, сердитым подвыванием. как бы протестуя, в последний раз подали свой голос и затихли турбины. В наступившей тишине было слышно лишь шелестящее жужжание гироскопов да сухое потрескивание быстро остывающих на морозе жаровых труб.
Филатов что-то буркнул. «Даст прикурить!» — подумал Зубарев и, открыв кабину, соскользнул по холодной обшивке фюзеляжа в снег. Это окончательно вывело комэска из терпения: летчик не пожелал выслушать его! И когда, наконец, старший техник-лейтенант Рябков подал командиру стремянку, майор, сбежав по ней наземь, первым делом отчитал Николая:
— Ноги решил поломать? Ладно уж, рулить не умеешь, так еще и фокусы! Инструкции не знаешь…
— Знаю! — перебил его лейтенант.
— А я говорю — нет! — вспылил Иван Петрович.
— А я говорю — знаю! Вы же сами мне пятерку поставили. Или прикажете сдать зачет повторно?
Майор запнулся, словно не зная, что ответить, и вдруг на удивление быстро смягчился:
— А вот прыгать с такой высоты на мерзлую землю не советую.
Он даже улыбнулся. Правда, улыбнулся как-то очень уж странно — терпеливо и понимающе. Так улыбаются детям, и трудно было предположить, о чем Иван Петрович думал.
После, когда мы обсуждали это событие, Лева с сожалением покачал головой:
— Ох, Никола, не жди теперь добра. С начальством спорить — что против ветра дуть. Зажмет тебя Филатов…
Вопреки столь мрачному предсказанию ничего не случилось. Вернее, случилось, но совсем не то, чего ожидал Шатохин. Через несколько дней Зубарев первым среди нас получил допуск к самостоятельным полетам на реактивном бомбардировщике.
Вот это была новость! Сенсация! Она повергла нас в немое изумление. А уж Пономарев…
Шестнадцать минут длился первый самостоятельный полет Зубарева, и все эти шестнадцать минут мы стояли на аэродроме, задрав головы. И ничего-то особенного он там не совершил, просто взлетел и теперь выполнял два традиционных круга, чтобы приноровиться к машине, но мы смотрели в небо как загипнотизированные, радуясь за товарища и завидуя ему.
А Пономарев места себе не находил. Он то нервно закуривал, ломая спички, то вдруг гасил только что зажженную сигарету и принимался быстро шагать взад-вперед.
Все мы в ту пору, подчас сами того не сознавая, соперничали друг с другом и завидовали тому, кто в чем-то преуспевал. Это была в общем-то и не зависть, а профессиональная ревность. Она легко рождалась и вскоре так же легко исчезала: ты обогнал меня сегодня, а я тебя — завтра.
Пономарев вел себя по-иному. Он уже в училище привык первенствовать, быть на виду, выслушивать похвалы, ловить наши восхищенные взгляды. Постоянные удачи в летном деле, поощрения командиров, беспечный нрав, остроумие — все это создавало вокруг него ореол некой исключительности. Постепенно Валентин сам свыкся с мыслью о своей исключительности, поверил в нее, и когда мы заводили речь о полетах, он с небрежной важностью замечал:
— Что вы ни говорите, а летчиком нужно родиться.
Если же кто-то пытался оспаривать эти слова, Валентин отвечал перефразированными стихами Блока:
— Там жили пилоты, — и каждый встречал Другого надменной улыбкой…
Вот так всем своим поведением Пономарев старался доказать, что он человек особенный, незаурядный. Тем сильнее был удар, который нанес по его самолюбию Зубарев. Ему, «прирожденному летчику», трудно было смириться с тем, что первым на реактивном самолете самостоятельно полетел не он, а именно Зубарев. Это прямо-таки ошеломило его, и Валентин не мог скрыть своей ревности.
Ревность его была, конечно же, далеко не той, которую принято называть профессиональной. Он не просто переживал — казался близким к отчаянию, и я догадывался, в чем тут заковыка. Не в небо, где кружил Зубарев, а в сторону аэродромной радиостанции бросал Валентин свои тоскливые взоры. Там, возле приемопередающей аппаратуры, несла дежурство его тезка — Валентина Круговая. Ах, как не хотелось ему, чтобы она узнала, кого из нашей группы Филатов выпустил сегодня в полет! Ах, как много отдал бы он за то, чтобы оказаться сейчас на месте Николая!
К делам сердечным, если верить его словам, Валентин никогда не относился всерьез. Он уверял, что еще не родилась та зазноба, которая могла бы его окрутить, что годов этак до тридцати бабить себя не намерен, и вообще на все эти фигли-мигли ему глубоко плевать.
Тут мы были с ним целиком солидарны. Не зря же и в нашей любимой песне поется, что самое главное для нас — самолеты. Ну, а девушки?.. А девушки — потом. Вот освоим реактивный бомбардировщик, тогда, может, и позволим себе. А пока — ни-ни! Железно…
Ах, друзья мои, летчики-пилоты! Приятно сознавать свою принадлежность к гордому племени одержимых небом. Приятно во всеуслышание заявить, что ты выше мелких земных радостей. Только говорить-то можно все что угодно, а жизнь есть жизнь. Шарахнет она прямой наводкой — и останется от твоей бронированной самоуверенности одно смешное воспоминание.
Так и получилось. Безоблачным был наш холостяцкий горизонт, но стоило появиться на нем Валентине Круговой, и враз рухнули все стены, все бастионы, за которыми мы укрывались от еще не изведанных нами нежных чувств.
Ах эта девушка-лейтенант! Как мы ни хорохорились, наше воображение она поразила. В ее присутствии каждый из нас невольно подтягивался, старался казаться лучше другого. А Пономарев, изощряясь в остроумии, подчас и вовсе терял контроль над своими выходками. Нет, никаких непристойностей он не допускал, но вел себя как неотесанный мальчишка.