делать, а-а…
Акты всякие им были мало-мальски знакомы, даже акт о браконьерских способах добычи пушнины однажды составляли на Тимопея и, понятно, добра от этих актов не было. Однако, и зла большого не было, штрафы были… Про браконьерство Тимопей сказал — не знал, что так нельзя, больше не буду, сказал, буду по закону промышлять зверя. Ничего, поверили, поругали маленько, штраф дали, соболишек отобрали, конфискация, сказали… А тут — речь не о браконьерстве и не акт, а неведомый «братакол», который пишет слишком известный всей тайге Марчинька!..
— Дураки мы, — горячо по-алтайски заговорили, перебивая друг друга, мужики. — Темные вовсе, в тайге живем, закона не знаем, чего знаем? Не серчай шибко, не пиши грозно, Марчинька!..
— Дураком притворялся один такой Иванак, слыхали? Все от мобилизации бегал, а поймают — дурачка строил из себя, каялся да опять в бег ударялся. Нет теперь Иванака, и дураков в тайге не осталось. Теперь в бегах одни варнаки и дезертиры, которых мы почти выловили. Только вы и остались.
— Не чи-зир-чиры мы! — уверяли вперебой мужики. — Мы правда бумагу-повестку не получали, никуда не бегали, видишь, дома сидели. Откуда знать, что худо дома сидеть? Кабы мы по тайге прятались…
— Вы не дезертиры еще, но ук-ло-ня-ющиеся от мобилизации, что практически одно и то же! — раздельно сказал по-русски Марченко и по-алтайски разъяснил, что это значит. — Эх, вы, придурки, только статистику мне портите!
Не поняли мужики, что такое статистика, только, видно, что-то очень важное, если так серчает Марченко! Может, пообещать не портить больше эту… статистику? Правда ведь не знали!
— Откуда винтовка, Фоефан? — будто выстрелил страшным вопросом Марченко. — А ну, не прячь глаза, трусливый куян![12]
И прямо в душу залез Пайфану, робко поднявшему взгляд, пронзительными и до жути веселыми глазами, голубыми, как вечный снег Белухи. Отчаянно закричал Пайфан:
— Совсем не виноват я, Марчинька! Здесь в тайге пропадал какой-то солдат, весь в гимнастерке, в солдатских штанах. В сапогах солдатских тоже… Не местный совсем, никто раньше не видел, отчего помер, совсем не знаю! Целый был весь, не стреляный даже, только мертвый. Отчего помирал, кто знает? Я винтовку подобрал, хотел к тебе нести в аймак, забоялся только, думал, ругать будешь, в каталажку посадишь…
— Правда, правда, Марчинька, — подтвердил Тимопей, — я даже гнал его, Пайфана, велел в аймак идти, винтовку тащить, тебе про солдата рассказать. Забоялся он, верно, — на него подумаешь, сказал. Я и без винтовки гнал его, вон баба не даст соврать, за него заступалась, боялась тоже. Я говорил — молодой, иди лучше сам, Пайфан, а то чи-зир-чиром будут считать тебя…
И — осекся, поняв, что проговорился. И всем троим усмешка рябого ястреба показалась особенно зловещей. А Марченко с горечью и досадой думал тогда:
— Ну, цирк! Даже и на темноте своей играют вон каково ловко! Доведись не я — сам черт не разберет, где у этих детей тайги правда, где врут нагло! Вон сколько алтайцев воюют уже и как воюют! А эти мне робость натуральную разыгрывают и темноту вселенскую…
И тогда же твердо решил для себя жестокий Марченко ничего не писать про «сопротивление при задержании», если алтайцы в пути не задурят. Но допрос вел по-прежнему строго, обыск провел самый тщательный и ни разу не улыбнулся, когда хозяева со смешной старательностью помогали ему, поспешно показывая разные зауголки, которые он мог бы пропустить… Спросил, сколько у них нарт, узнал, что трое исправных, велел Лукерье взять одни картушки, погрузить все, нужное ей, и выходить в одиночку на прииск Интересный. Дал одностволку с тремя патронами на дорогу, велел сдать ее потом в сельсовете, написал записку о ней и с просьбой выслать несколько вооруженных лыжников в вершину ключа Интересного, на перевал, хоть сам не больно верил в возможность такой поддержки даже в конце пути…
— Придешь в сельсовет, Лукерья, записку отдашь, ружье сдашь, попросишься на работу. Скажешь, я велел устроить. Будешь там жить, работать на золоте, помогать Родине, поняла? Ты баба здоровая, много сделаешь.
— Я баба здоровая, я много сделаю, Марчинька. Только мужикам полегче будет ли, если все сделаю, как велишь? — чуть осмелев, спросила совсем собравшаяся Лукерья.
— Тебе полегче будет! — сурово отрезал милиционер. — У мужиков своя судьба. Иди! И доброй тебе лыжни и доброй погоды…
Потом забрал весь провиант к охотничьим ружьям, обойму к винтовке, четыре пары лыж — двое голиц и двое камусовых. Ружья оставил — и так грузу набралось опять, хребет ссутулишь!
Мужикам велел ждать и не рыпаться, хоть до первой травы! Пока не придет во второй раз.
— Весенний снег след держит долго, — предупредил, — можете бежать, догоню, окликать не стану, понятно!
Как было не понять!..
…Сейчас, придя во второй раз в Тимофееву избу, он с удовольствием убедился, что мужики приготовились полностью в дальний путь: на одни нарты увязаны личные их вещи, продукты, мешок сушеной картошки, другие только застланы старой бабьей шубой-чегедеком — для больного бандита, как велел Марченко. Котомки плотно набиты, и лямки подогнаны. Мужики хорошо проверили и лыжи, которые приволок назад из тайника Марченко, а он проверил «воз»: ружья, как наказывал, завернуты в половик и привязаны под грузом. Маленько поспорили, на чем лучше идти, на камусовых или на голицах, согласно решили, что еще вполне можно на камусовых и лишнюю пару голиц прикрутили к порожней нартушке.
Мужики томились, курили трубки, ждали неведомого. Ночь навалилась на тайгу с крепким морозцем, с густой первозданной зимней тьмой. Марченко без лишних слов велел обоим брать шубы и лезть в подполье, закрыл их и лег спать «впрок». Чем свет вышли на мороз, оставив двери открытыми. Небо в межгорье, обычно серое, непроглядное в такой час зимой, теперь было густо-синим — по-весеннему. За ночь подсыпало малость мягкого, как пух, снежку, и все порадовались, что не будет драть камусы чарым и лыжи пойдут ходко. Говорили приглушенно, словно стеснялись. Марченко понимал состояние мужиков, но ему и самому было тошно.
— Давай, Тимопей, — медленно проговорил по-алтайски Марченко, — поджигай избу.
— Або-о! — перепуганно воскликнули оба враз. — Изба чем виновата, Марчинька?
— Изба чем виновата? — злясь на себя и на них, повторил Марченко. — Вы виноваты, хозяева! А избе судьба — уйдем вот отсюда, и не будет она притоном какому набеглому бандиту, понятно?
И опять подумал, что если бы не Сакеево зимовье, подохли бы давно уголовники: на заимке ограбленных и убитых ими стариков не посмели бы жить — все-таки ведомое людям место…
Тимофей так растерянно топтался у своей, ставшей вдруг маленькой и жалкой избы, что Марченко не вынес его муки, и сам поджег берестяную крышу. Старая высохшая береста вспыхнула так весело и охотно, будто только и ждала такого славного конца! Даже толстый слой снега на крыше не мог остановить огня, хотя бурно таял. Феофан поджег смолистый кедровый корень и вдруг со зверским выражением на глуповато-добродушном до того лице, вбросил чадно пылающий факел в избу через распахнутую дверь. Вскоре пожар взялся в полную силу, и можно было трогаться в путь.
— Поджигатель! — со злой горечью думал про себя Марченко, видя, как часто оглядывается на огонь Тимофей. — Только этой еще славы не хватало тебе… райпожуполномоченный!..
И прикрикнул на мужиков:
— Ну, чего заоглядывались? После войны вернетесь, новую построите, да не такую конуру!
И сам не догадался, какую искру надежды с необычного этого пожара заронил в их души своим восклицанием. У мужиков ледок на душе подтаял: Марченко сам сказал — вернетесь!..
По торной лыжне, по явственному чарыму, припорошенному, как на заказ, тонким шелковым снежком, шли быстро, безостановочно к Сакееву зимовью, опоганенному уголовниками. Тимопей вез за оглобельку и веревочную петлю через плечо груженую нарту, Пайфан подталкивал ее сзади кайком, а Марченко вез следом почти пустую, бросив на нее осточертевший карабин и козью дошку.
…Уголовники запалили зимовье с восторгом, мешки их были набиты одним мясом, больше брать было нечего. На порожнюю нарту уложили, закутав в чегедек, Косого. Верные дружки его попробовали уговорить