Когда судья произнес фразу: «...приговаривается к. высшей мере наказания: расстрелу», Валентин сначала даже не понял, о чем идет речь. В зале повисло гнетущее молчание. Он видел, как разрыдалась Надя, как большинство присутствующих опустили головы. Конвоиры открыли клетку. Осужденный на смерть ухватился за прутья:
— Постойте!.. Я никого не убивал!.. Это ошибка!..
Конвоиры грубо отодрали его от решетки, на запястьях защелкнулись наручник». Судья и оба заседателя поспешили поскорей покинуть зал. Не каждый день приходится приговаривать человека к смерти. Хотя приговор, без сомнения, справедлив. Если не остановить волну бытовой преступности, завтра в стране начнется черт-те что...
Там, на воле, пульс времени ощущался во всем. Здесь, в камере смертников, око остановилось. Оставалось только ждать, пока кассационные жалобы пройдут все судебные инстанции, и даже если там утвердят приговор — надеяться на то, что президент подпишет ходатайство комиссии о помиловании. Новый адвокат «успокоил»: может пройти год, а то и два. Это хорошо для виновного, но Григорьев-то никого не убивал...
Находясь в камере смертников, кто-то уходил в религию, кто-то замыкался в себе. Григорьев с каким-то мазохистским удовольствием добывал информацию о смертных казнях. Самую безболезненную, под названием гарротта, практиковали в Испании. Осужденного усаживали в кресло, закрепляли его тело, надевали специальный металлический ошейник, который резко сдавливался с помощью электрического двигателя,— смерть наступала моментально от смещения позвонков...
В Советском Союзе казнили иначе. За осужденным на смерть приходили в четыре утра. Заковывали в наручники, сокамерников просили собрать вещи, самого осужденного через особую дверь выводили в подвал. Здесь его ждали прокурор, начальник тюрьмы, врач и два стрелка (один резервный, на тот случай, если коллеге станет плохо). Осужденного заводили в клетку, руки пристегивали к прутьям. Самая нелепая процедура, когда перед казнью врач измерял у смертника температуру и пульс, чтобы убедиться, что противопоказаний к расстрелу нет. Затем прокурор зачитывал приговор суда и вердикт высших инстанций: в помиловании отказать. Перед тем как в дело вступал стрелок, прокурор спрашивал, какие существенные доказательства по делу обвиняемый может добавить. Стреляли в голову, особой пулей с высокой убойностью, но осужденный все равно далеко не всегда умирал мгновенно.
На этапе следствия его силы поддерживала надежда на справедливое решение суда. Когда ее убил вынесенный приговор, Григорьев сломался... В камере смертников он впал в депрессию. Жизнь перестала его интересовать. Все чаще возникали мысли о самоубийстве.
«Ну помилуют меня, и что?.. Двадцать лет топтать зону с чистой совестью? Выйти на свободу глубоким стариком или подохнуть в неволе, только за то, что не любил свою тещу?.. Нет уж, лучше сразу».
Он решился свести счеты с жизнью, когда судебная коллегия высшей инстанции подтвердила приговор городского суда. Ночью, когда сокамерники спали, он перерезал вены заточенной алюминиевой ложкой. Боли Валентин почти не чувствовал...
Утром четырнадцатого декабря тысяча девятьсот девяносто пятого года конвоир услышал громкий стук в дверь, который эхом пронесся по тюремному коридору:
— Начальник, зови врача, у нас один «откинулся»!..
— К стене!..
Зэки повиновались.
Конвоир заглянул в камеру и тут же побежал докладывать старшему смены.
Для тюремного руководства самоубийство в камере смертников — не редкость. Когда наконец появился врач, он лишь констатировал смерть от потери крови. Всех присутствующих поразило лицо покойного. Морщины разгладились, на губах застыла легкая улыбка, словно смерть стала для него огромным облегчением...
Кто любит жену, бреется вечером. Кто любит начальство — утром. Подполковник Егоров любил и жену, и начальство и поэтому брился дважды в день.
Процесс избавления от щетины был ему не в тягость. Напротив, искренне нравился. Необыкновенной мягкости помазок из шерсти енота, душистые мыльные кремы разных сортов и дорогой итальянский станок (пластмассовые однодневки типа «жиллет» Егоров презирал!) превращали эту нудную для многих мужчин процедуру в настоящее священнодействие.
После бритья Егоров непременно втирал в кожу специальный смягчающий крем, затем щедро сбрызгивал лицо дорогим одеколоном «Фаренгейт», испытывая животное удовольствие от пощипывания, а уж потом шел на кухню и заваривал в турке хороший кофе. Это была приятная прелюдия к тем суровым будням, которые Сергей Аркадьевич проводил в кресле начальника одного из отделов штаба ГУВД.
В это утро, закончив бритье, Егоров посмотрелся в зеркало, потер выскобленный подбородок и удовлетворенно произнес:
— Попка младенца!..
В его устах это означало высшую категорию качества.
С кухни доносились бодрые звуки «Радио шансона». Ни с того ни с сего Егоров вдруг мрачно запел:
— Вино на пиво — это диво! Пиво на вино — это говно!..
Так любил говорить его дедушка, а он знал толк в предмете.
«Надо предложить этому... как его... Шнурову из „Ленинграда',— зачем-то подумал Егоров.— Пригодится как припев к новой песне...»
Этим утром подполковник страдал от похмелья. Оно нещадно терзало его, не делая скидку ни на возраст, ни на высокое звание. Что интересно, с количеством выпитого накануне такое состояние не всегда совпадало. Егоров давно выработал для себя нехитрые правила: нельзя пить в полнолуние и мешать напитки по мере убывания крепости. Однако вчера ему пришлось поступиться принципами: отмечали новую звезду на два просвета его старинного приятеля из ГУВД.
«Пиво на вино — это... очень неправильно!..» — скорбно согласился сам с собой Сергей Аркадьевич,
Теперь за эту беспринципность пришлось жестоко платить. В затылке что-то бухало, как огромное сердце, мысли ворочались, как ржавые шестеренки, а окружающий мир казался капканом, в который его загнал служебный долг.
«Да, возраст обязывает»,— размышлял Егоров, по дороге на работу прислонившись к холодному поручню вагона метро.
Временами Сергей Аркадьевич чувствовал себя старым. «Ведь что такое возраст?,.— с философской грустью размышлял он.— Это когда ты идешь из универсама, несешь в руке рулоны туалетной бумаги, тебе навстречу идут молодые симпатичные барышни, а тебе — не стыдно. Совсем не стыдно...»
Доковыляв до своего кабинета, он первым делом потянулся к бутылке коньяка, припрятанной в тумбочке, но достать ее так и не успел — в дверь робко постучали. — Да...— начальственно откашлялся страдалец. В кабинет протиснулся мужичок лет тридцати с небольшим. Строгая темно-синяя тройка придавала ему сходство с преподавателем математики. Прижимая к груди барсетку и пропуск, он произнес:
— Здравствуйте, я Толстых от Бузиновского. Он вам звонил?..
Егоров нацепил на круглое лицо самую радушную улыбку из своего, в общем-то, небогатого мимического арсенала.
— От Даниила Аркадьевича?.. Проходите, пожалуйста...
Егоров с трудом извлек свое грузное тело из начальственного кресла, указал гостю на один из стульев у Т-образного стола, сам сел напротив, всем своим видом излучая приветливость. Правда, давалось это нелегко. Он заметил, что у посетителя тоже дрожат руки:
— Вот...—Толстых выложил на стол свою визитку, которая тут же прилипла к полированной поверхности. Справившись с непослушным куском картона, Егоров взглянул на собеседника: