дыры в стене. Надо бы забить эту дыру, подумал я. Придется мне забить сию дыру. Однажды, скоро, мне придется сделать это навсегда…
И тут, подобно этому взрыву темноты, во мне опять взметнулся стыд и окатил с той же мучительной силой, что много лет назад, оставив по себе гремучую мигрень и рвоту… с той же силой, что много лет назад, и в той же кровати… всегда после (о боги, никогда дотоле я сопоставления не делал!) всегда в тот день, что после ночи, когда узрел я в свой глазок ту страсть, с которою тогда, а равно и теперь, не мог соперничать. И вот опять меня нашло пятно порока световое, и запятнало вновь… Я скорчился, комкая простыню; оно словно отсекало от меня мою бесполезную плоть. Скальпель ужасного света, что режет подлинно физической мукой! Я извивался, уже не чувствуя стыда, но лишь боль. Возможно, когда стыд разрастается так, что душа уже не в силах вместить, он выплескивается на самое плоть недугами столь же ощутимыми на ощупь, что рак, и не менее смертоносными. Я не знал. Тогда не знал. Знал только, что боль страшна и быстро разбегается по телу, приумножаясь пропорционально… Я понял, что рыдаю — и на сей раз уже не беззвучно. Я стиснул голову руками, дабы унять грохот, что вытрясал капли влаги из чела и глаз.
Я скрежетал зубами, я в комок свернулся, в ожидании удара в брюхо. Я содрогался глубинными, давящими всхлипами…
И именно таким, хнычущим комочком горькой детской обиды под стеганым одеялом, она нашла меня.
— Тебе плохо? — прошептала она. Она стояла подле моей кровати. И боль в моих глазах померкла, истребленная ее мерцаньем. И мука из груди бежала тотчас от сияния, что пряли ее пальцы…
А снаружи река, запертая между горами и океаном, на время замерла в дилемме, образуемой морским приливом и напором притоков, абсолютно неподвижная, если не считать растущего вширь лунно-рябого протеста. Тучи мчались по небу, стремясь к морю. Пикап заполз в гаражный грот, без огней, затихший… (Когда я увидел, что лодки нет — не знаю, что такое на меня нашло; ты переплывешь — потому что я решил пуститься вплавь, вместо того чтоб посигналить. Ты переплывешь. От гаража до причала на том берегу, да в холодной воде — заплывчик малорадостный, даже если человек в форме и бодренький. Я же был усталый, как собака, мне и пытаться не следовало. Но штука в том, что когда я нырнул и погреб — усталее не стал. Путь занял часы — так казалось — часы трудного заплыва, но я, похоже, просто устал уставать дальше. Старуха река раскинулась будто на сотни миль — серебристо-голубая, холодная, — но я знал, что одолею. И, помню, думалось: посмотри на себя: ты готов сейчас переплыть реку, а тогда силенок не нашлось сбегать за пожарным рукавом для Джоби. Ты переплывешь не потому, что хватит сил, а потому, что достанет слабости…)
Затем, после того как она коснулась меня, мы, разумеется, занимались любовью. Отныне действо не нуждалось в импульсах моих замысловатых козней. Не я направлял отныне действо в русло, но действо направляло чресла. Говоря просто, мы занимались любовью.
(Ты переплывешшшь…)
Мы занимались любовью. Каким бы приземленным ни виделось это словосочетание — истертым, забитым, практически обессмысленным от частого употребления, — но как лучше обозначить это, когда оно случается? это созидание? это волшебное слияние? Я мог бы сказать, что мы сделались танцорами в гипнотическом вальсе под талисманом-метрономом луны; сначала вальс вальяжен, такой ме-едленный… пара пушинок, плывущих по ясной глади небосвода… постепенно ритм нарастает, все быстрее и быстрее, и наконец обращается в фотонный полет чистого света.
(Такой усталый и побитый — ты переплывешшшь! Резче гребок, шире амплитуда, юниор-чемпион!..)
Или же я мог бы перечислить впечатления, картины, яркие поныне, навсегда освяшенные изгибами тех первых, белых ласк — лишь сброшена была рубашка шерстяная, глазам моим открылось, что лифчиком она пренебрегла; смущенья невесомого наплыв, когда я джинсы стягивал с упругих бедер; и мягкость линии, что начиналась под запрокинутым точеным подбородком, и трепетно струилась по долине персей, и ниспадала на живот, подсвеченная лучиком из комнаты ее…
(Ты переплывешь, потому что недостаточно силен, чтоб утонуть, твердил я себе. И еще одно я помню, мысль, блажь, пришедшую в голову, когда я выбрался из воды: воистину, нет никакой истинной силы… и когда взбирался по ступенькам: и не бывает подлинной силы…)
И все же, сдается мне, наилучшим способом передать красоту тех мгновений — будет повторение этого вполне простого резюме: мы занимались любовью. Чем увенчали месяц мимолетных взглядов, настороженных улыбочек, случайных тех прикосновений к местам телесным, чересчур открытым… или слишком сокровенным, чтоб касание было случайным, — и всех прочих недочерченных виньеток страсти… и, наверное, что важнее всего, мы увенчали нашу общую осведомленность об этой страсти… о ее взаимности… и об армадном встречном наступленье двух страстей… в одном беззвучном и глубинном взрыве, когда все напряженье тела моего в нее ударило зарницей жидкой. Разделили, увенчали, разрешили; взбежали радостно бок о бок по крутому склону до самого до края бездны, и без колебаний сиганули над… скольженье невесомое… парили мы недвижно сквозь световые годы бесконечной близости тел не небесных; скользили вниз, на землю, постепенно… к тик-таканью реальности, голосящей большинством бюллетеней, к робкому писку кровати, к СЛУШАЙ собачьему лаю на улице, под луной- вуайеристкой… и к СЛУШАЙ ЧТО? неизбывной памяти о странной, сонной… но той же поступи, что, кажется, услышал я БЕРЕГИСЬ где-то пугающе близко, годы, часы, секунды назад!
Я наконец открыл глаза, и увидел: Вив окроплена лишь мягкой, толстой кистью лунного сиянья, а тот указующий перст света, из дырочки в стене — исчез!
(Нет, не в силу верил я всегда — раздавались слова в моей голове — не в силу, какую всегда полагал в себе, полагал и возводил, я полагал, что мог жить и жизнью учить Малыша жизни…)
Тотальное озарение относительно произошедшего и пришедшего, пока мы занимались любовью, врезало по мне такой молнией, что я едва не улетел обратно на безопасную орбиту оргазма. Я был так уверен в надежности рва, ограждавшего крепость. На сто процентов. Я прикидывал, что он может вернуться как раз в разгар наших игр. Отчасти даже надеялся на это. Но когда он вернется — перед ним будет река. И он посигналит, прося о переправе. И я его подберу. Конечно, он будет терзаться подозрениями — я один, в доме, с его женщиной, столько часов, — даже будет почти уверен. Но почти — это был предел моих ожиданий. Я не заложился на то, что он переплывет реку и прокрадется по ступенькам, подобно вору в ночи. Это же как надо опуститься! Кто мог предвидеть этакую тягу к шпионству?! Мой братец, этот Капитан Марвел, подглядывает в дырочку в своем доме, как распоследний сутенер? Братец Хэнк? Хэнк Стэмпер?
Ребятежь, кто на него чего поставит, акромя креста?
(Нет, нет никакой истинной силы; есть лишь разные степени слабости…)
Я лежал, парализованный, и Вив — подле меня, по-прежнему космически прилуненная. Какая-то доля моего мозга отмечала с академической дотошностью: «Вот как он узнавал, что я подсматриваю: моя комната отсвечивала адекватным лучом во мрак соседней. Каковой луч пропадал, затменный неким плотным телом. Например, моей головой. Какой же я был дурак». А другая, более громкоголосая доля, орала мне: БЕГИ, ДУРАК! БЕРЕГИСЬ! БЕГИ, ПОКА ОН НЕ ПРИШЕЛ ЗА ТОБОЙ ПРЯМО ЧЕРЕЗ СТЕНУ! ПОМОГИТЕ! БЕРЕГИСЬ! ПРЯЧЬСЯ! ПРЫГАЙ!.. будто стена в любой момент могла обрушиться, являя взору разъяренного таранозавра, а сам я ныряю голой рыбкой в холодный лунный омут, в илисто- глинисто-клумбистое дно головой, осененный колким душем хрустальных брызг… ПРЯЧЬСЯ! БЕРЕГИСЬ! ТИКАЙ!
Но по мере того, как первый ужас улегся, меня, помнится, охватило злорадное торжество: да уж… что ж, все обернулось даже чересчур идеально! То была победа за гранью самых смелых моих грез, мщение за гранью самых злых моих замыслов. Посмею ли? Сумею? Да… не уступай ни дюйма, как говорится…
— Никогда, — прошептал я Вив, сжигая все мосты за собой, — никогда в жизни, — не громко, но достаточно для имеющих уши, — со мной не случалось ничего подобного.