на ручку и… Что ж, вернемся к фразе «Мерой чего я могу служить – благополучно прожитой жизни или погубленного пламени?» После сказанного легко сформулировать стоящий за ней вопрос: «Что важнее – быть хорошим преподавателем анатомии на том уровне, который присущ ей ныне, или человеком, которого способно волновать любое проявление духовности?» Первое считается «профессионализмом», серьезным занятием, второе – «дилетантизмом», чем-то несерьезным. С точки зрения здравого смысла выбор, казалось бы, предопределен. Но во мне постепенно пробуждается чувство бесконечной жалости к тем, кто скован веригами общепринятого. Сам я из их числа.
К сорока годам мой ум лишился естественной способности воспринимать мир восторженно, а ведь в двадцать я обладал ею в полной мере. Долго-долго губил я каждую свободную минуту на то, чтобы завершить свою заочную диссертацию; я наблюдал за поведением мышей, часами не отрывался от окуляров микроскопа. Я механически фиксировал то, что видел, и, если бы не угрожающее развитие болезни, если бы не книга музыканта, попавшая мне в руки, я бы навсегда забыл, что волновать могут и вещи, которые «и око не видит, и зуб неймет». С коллегами моими так и произошло. Со значительной частью людей – тоже.
С другой стороны, сохрани я восторженное мировосприятие двадцатилетнего, это показалось бы наивным даже таким людям, как режиссер, меня сочли бы инфантильным. Восторженность тоже различается по степени серьезности. Интересно, каким сложится в моем сознании следующий «имидж» жизни?
О том, что этот имидж меняется, я вспомнил, взявшись за роман «Птаха». А ведь действительно – смешно в сорок лет вести себя так, будто тебе все еще двадцать. Прочитав наугад несколько абзацев, я пришел в раздражение, на первый взгляд беспричинное; потом понял, что эта книга претендует на то, чтобы произвести впечатление, какое в свое время произвела «Над пропастью во ржи», которой было именно двадцать, и ей подходил любой юный жест. Неловко хитря (вполне характерно для стареющих), «Птаха» изо всех сил пытается прикрыть грустный для нее самой факт, что перед нами по-прежнему «Над пропастью во ржи», только с довольно морщинистой кожей.
Тогда я переключился на «Башню из черного дерева» Джона Фаулса (вторая книга из трех, что у меня были) и… открыл на ее страницах одну из возможности определить степень восторга… Но с ней в противоборство вступил дом Альмы, причем вступил незамедлительно и довольно бесцеремонно.
20.
Альма поставила перед ним миску с картофельной водой, от которой поднимался пар. Затем вытянулась по стойке смирно и козырнула. Проделала поворот кругом и козырнула снова. Больные смеялись, он тоже. Танцующим шагом Альма направилась в дальний конец столовой Всем своим существом: воздетыми над головой руками, извивающимися телодвижениями – она как бы говорила: «Мне восемьдесят шесть, а ноги просятся в пляс! Мне восемьдесят шесть, а ноги хотят выделывать антраша!»
– Also… [3] – сказала Альма, обернувшись. Положив руки, на спинку ближайшего стула, она вдруг вернула себе серьезность и медленно проговорила: – Welcom to us. Peter! [4]
Пациенты зааплодировали, а болгарин чуть-чуть смутился и инстинктивно отвесил легкий поклон. Альма перешла на свой родной язык.
– Лекции она читает только по-датски, – прошептал Питер.
– Речь у нее изысканна, как у дамы из высшего общества
– Но почему по-датски? Ведь в таком случае только вы, соотечественники, можете ее понять.
– Альма убеждена, что для подобных лекций не годится язык, которым не владеешь в совершенстве.
Альма умолкла, что-то ища глазами; Питер быстро встал и почтительно поставил перед ней стакан воды. «Странно…
– подумал Петр. – Получилось как-то угодливо, или мне только показалось?» Он взглянул на нового друга. Датчанин перестал есть и внимательно слушал все с тем же почтительным выражением на лице.
Вначале Петр более или менее понимал, о чем идет речь, о биодинамизме (наверное, в питании), о французском философе Руссо и натуре (т.е. природе), об интеллекте, философии и психологии, вегетарианстве, белой мафии, табаке, алкоголе, кока-коле… Альма говорила проникновенным, ангельским голосом, но угадывался воинственный смысл слов. Факт, что она выступает перед полутора десятком людей, следовало воспринимать вполне условно Явно, эта женщина считала своей аудиторией вообще всех людей. Петр отлично знал, что даже когда вступаешь в яростный спор с одним-единственным человеком, убедить стараешься все человечество. Альма не спорила, здесь ее доказательства не встречали неприятия. Но и это всего лишь иллюзия. Ему снова подумалось, что многие и многие прямо-таки ощетиниваются, заслышав такие слова, как «вегетарианство», «трезвость» или даже просто «природа». Почему же за исполненными смирения понятиями им видятся такие жупелы, как мистицизм, стерильность, психическая ненормальность, да и гражданская неблагонадежность? Альма стала на стезю исключительно опасную. Она бросила вызов миру, и мир был готов разорвать ее в клочья. «Брандал» – всего лишь остров. Не случайно у Петра все не возникало, ощущения, что он приехал в какую-то конкретную страну. Но Альме несдобровать, коли она отметет даже возможность греха, т.е. откажется хоть изредка протягивать миру руку. Греха?
Из прихожей выглянула Пиа: Альму звали к телефону, звонок важный. Старушка вышла.
– Она вернется и продолжит лекцию, – сказал Питер и занялся своей тарелкой. -Это была только вступительная часть, Альма всегда так начинает.
– Смысл до меня дошел…
Питер кивнул: да, это нетрудно – природа как лучший целитель, полезность выращенных без искусственных удобрений овощей и вегетарианства вообще, вредность спиртного и табака, необходимость развития интеллекта, изучения философии и так далее. Что же касается «белой мафии», то это врачи, ревниво оберегающие свои заработки. Они ей – и не только ей – ставят палки в колеса. Лечение силами природы не дает им покоя, ужасно раздражает.
– Да, знаю. А тебе не кажется, – Петр впервые обратился к Питеру на «ты», – что в ее поведении есть что-то воинственное?
Тот вздрогнул.
– Почти невероятно, – проговорил он после короткой паузы, принимая как нечто естественное новое обращение,