трепетом пусть даже самого маленького камня или куста, ощутив на себе чудо их дыхания, вы пересмотрите свои представления о ценности жизни. Но только ли для вас будет иметь значение постигнутое? Нет, ибо нет ничего мощнее всемерного влияния на освобожденного человека! Эта картина…
Альма застыла в неподвижности. Ей хотелось сказать еще что-то, но она не смогла. Никто не притрагивался к приборам – все мы услышали дьявольский хохот Берти – садовник был на кухне. Мгновение спустя – смех Рене и Пиа. Старуха повернула голову в направлении звука и побледнела. Петера даже затошнило от абсурдной мысли: «Она видит их сквозь стену». Смех Берти действительно был кощунственным, а смех обеих женщин – неуважительным.
Тем сильнее было его удивление немного спустя: Альма и Рене вместе обедали за одним из крайних столиков, дружески беседуя. Берти тоже обедал, смеясь и подшучивая над Таней Харрис.
– Я бы убил ее, – сказал Зигмунд.
– Кого?
– Альму. Говорит, как апостол, а вчера вечером ругала Пиа, по всякому ее обзывала. Прямо в моем присутствии.
– По какому же поводу?
– Мол, бросила ее, когда у них там был праздник, якобы ей вообще не следовало ездить в деревню к отцу. Тут вот работы невпроворот и так далее. Говорить такое этой мученице…
Самыми удивительным было то, что запоздалое возмущение Зигмунда, его обвинение в адрес Альмы сформировались только сейчас, благодаря ее же собственным словам.
78.
Всю праздничную ночь Пиа не спала. Пела, играла на гитаре, а другие танцевали. Она вернулась утомленной донельзя, лишь глаза ее блестели. Очень сожалеет, что меня там не было…
– И до каких же пор это будет продолжаться, – спросил я ее, – тут, в деревне отца, потом в Венеции, ведь и там ты тоже будешь готовить…
Такая, видать, у нее судьба. И раз вокруг нее царит радость, она готова умереть, лишь бы удержать ее. Да, готова, было бы за что…
Рене тоже жалела, что мы не были вместе. «Я все время думала, может, надо было взять тебя с собой, но мы сидели на голой земле, прямо на траве, тебе было бы трудно, и…»
Не только Туве улыбалась мне. Каждое утро, когда я входил на кухню, дочь Зигмунда, Мария, подходила ко мне и целовала меня в губы: «Доброе утро, Петер…» Я не понимал почему… Я был стар и болен, мы с ней не разговаривали, однако, встречая ее взгляд, я тут же улыбался. И она в ответ награждала меня улыбкой. Зигмунд ревновал, видя эти улыбки. Я не обращал внимания на ревность Зигмунда, ибо я был чист перед ними перед собой. Меня уже не волновала мысль о том, как бы ненароком не огорчить Пиа или Рене, не мучила и мысль о жене. Наконец-то я осознал свой долг перед самим собой. Еще вчера его неясность выражалась в моих коротких, незавершенных романах с женщинами в этом доме. Не появление Крего и не запах чеснока останавливали меня – препятствие было во мне самом.
Мужская и женская мораль – этой проблемы не существовало в «Брандале», и я точно знал, что так было всегда – все эти двадцать лет. Видимо, точки зрения Альмы и Питера во многом совпадали. Он как-то сказал, что лучше человеку продолжать жить со своими ошибками, нежели насильственным путем останавливать себя. Альму же вообще не интересовали наши ошибки, во всяком случае со стороны «Брандал» казался замком с широко распахнутыми дверьми, вечно опущенным мостиком, никем не охраняемым. Его надежность, уверенность в том, что достаточно уже одного влияния его духа, незаметно поддерживали в каждом из нас огонь стремления к переменам.
(Хорошо быть уверенным в себе, однако, для этого надо быть почти совершенным. Если ты колеблешься, с тобой могут сыграть злую шутку. И все же предпочтительнее это, чем вынюхивать и подслушивать, тогда все может очень быстро исчезнуть… Возможно, ты и уцелеешь, но что уцелеет твоя оболочка… Скажете, ах, не все ли равно, какой конец – быстрый или медленный? Да, это так, но если уж суждено, почему бы не утонуть с чувством собственного достоинства, не суетясь, будучи величественным в своей противоречивости…)
79.
Шок для Альмы… Высокие и худые (невозможно худые после голода, а я и после перехода на вегетарианскую пищу) – мы с Зигмундом встали у нее с обеих сторон, как призраки. Нагнувшись над раковиной, она сдирала кожуру с бананов – одно из ее обычных занятий перед завтраком; видимо, ей суждено часто прерывать его, чтобы злиться.
– Альма, – сказал я, – я уезжаю.
Бананы застыли у нее в руках, будто еще висели на дереве.
– Когда?
– Сегодня. Пойдем, я тебе заплачу.
Еще не было семи, и на кухне никого еще не было.
– Когда твой самолет?
Тут вмешался Зигмунд, и мне показалось, что она заметила его присутствие только в этот момент. (Не знаю почему, но в игре, затеянной силами, которые забавляются с нами, кажется, не было ничего более неуместного, чем присутствие Зигмунда здесь, на кухне, и его вмешательство. Может быть, оттого, что Альма, как оказалось потом, презирала его?)
Так вот, Зигмунд сказал:
– Петер улетает в субботу, а до тех пор поживет у меня, я тоже уезжаю… Я покажу ему Стокгольм, повожу по городу.
– Оба вместе? – Альма говорила тихо, еле слышно. – Но ты же не закончил лечение.
– У меня нет больше денег…