Фол (ржет). Валько! Герой-матюгальник!
Ерпалыч (строго). Нечего веселиться, Фолушка! Да, герой! – если принять это слово, как условное наименование противовеса чудовищам. Полагаю, и в древности герой у многих не вызывал особого пиетета: туп, грязен, социально опасен, сексуально активен – но, увы, необходим!
Магистр. Вы рассматривали альтернативу чудовищам не в плане героев, а в плане… э-э… п- противоположности?
Ерпалыч. Рассматривал. Альтернатива – боги. Формирование псевдоязыческого пантеона из бывших людей. Тот же рэкет, только более цивилизованный… политеизм как прообраз организованной преступности, мафии и для Тех, и для Этих. Полагаю, что и этот процесс у нас идет вовсю… но фактов не имею.
Магистр. Пока не имеете?
Ерпалыч. Пока не имею.
Магистр. Я не ошибся в вас, дорогой Иероним Павлович. К сожалению, Большая Игрушечная лишила нас возможности п-продолжать исследования здесь, в городе… Мы думали, что это временно; и ошиблись. Сейчас работать здесь может лишь местный, п-приспособленный к расширенной реальности. Я п-предлагаю вам работу, господин Молитвин: мы собираемся в-восстанавливать региональный филиал НИИПриМ, и вакансия заведующего филиалом свободна. Подбор сотрудников во многом тоже будет зависить от вас. Что скажете?
Ерпалыч. Мне надо подумать.
Магистр (тоже вставая). Отлично. Д-думайте. И свяжитесь со мной, когда надумаете. Вот телефон моего номера в гостинице. Только учтите: ваш случай уникален, и вы тоже будете кусать локти, если упустите в- возможность…
Наверное, кто-то там, наверху, кто смотрит весь наш сумасшедший спектакль и ухмыляется в бороду, мимоходом пожалел меня. Потому что наступил антракт; потому что голоса стихли, прожектор солнца за окном пригасил свечение, а пылинки из кордебалета устали плясать, опустившись на пол.
Я пришел в себя.
Странно: если можно прийти в себя, значит, можно быть не в себе, можно быть или не быть, за-быть, выйти за пределы собственного бытия, чтобы вернуться…
Теперь точно знаю: можно.
– Больно, – сказал Пашка.
– Алька? – спросил Пашка.
Я шагнул к нему, чтобы обнять, но он поспешно отстранился. И вздрогнул, когда его страшные руки дернулись ответно ко мне. Окровавленные акульи морды смотрели на меня тупыми буркалами, начинаясь сразу от человеческих локтей, мерцая серебром чешуи; руки-рыбы были мокрые, скользкие, теперь я отчетливо видел это, косо срезанные культи зевали треугольниками зубастых пастей – и Пашке было стыдно за них.
– Привет, Пашка, – сказал я.
– Рад тебя видеть, – сказал я.
И все-таки обнял брата моего.
Ничего его руки мне не сделали. Просто сошлись за моей спиной, холодным кольцом сдавив ее, а лицо Пашки сморщилось, подмигивая маской грустного клоуна – и ткнулось в мое плечо.
Мгновением позже я обеспамятел, теряя сознание, как теряют монетку, опущенную в дырявый карман, стремительно вылетая с Выворотки на Лицо; но мгновения нам хватило.
Я ведь не знал, что разговоры с ушедшими – красивая ложь.
Память не возвращается к мертвым, хоть океан крови выпей; она возвращается к нам, живым. Нет, не так. Она возвращается и к тем, и к другим; к мертвым – на миг, к живым – навсегда. Правильно советуют отгонять от жертвенной ямы любую тень, кроме желанной, ожидаемой… гнать, грозить оружием, подспудно зная, что им важно не оружие, а угроза – просто нам трудно грозить, оставаясь безоружными. Кричать, не давать хлебнуть ни матери, ни другу, если ждешь не друга и не мать. Иначе сойдешь с ума, впустив в себя многих; иначе ты пойдешь к ним, а не они к тебе.
Жалость сейчас способна убить.
Милосердие – яд.
Мы стояли, обнявшись, и вокруг молчал Последний День, общий, один на всех, и тем не менее, у каждого – свой.
Сперва было темно. Потом явился страх немоты. Это оказалось очень страшно: потерять язык, мучительно катать во рту чужие граненые слова, пока они не перестают резать небо, все время ощущая собственную неполноценность, которая в тринадцать лет трижды мучительней; рядом папа (
Улыбка дается труднее языка.
Всплывают похороны (