«Дударики» приглашали собраться во вторник к 19.00.
– Простите, но я отказываюсь вас понимать! – ржавой жестью громыхнул из кабинета непривычно резкий голос Репризыча.
Виртуоз заглянул в щелку. Ничего толком не разглядев, потянул дверь на себя.
– Добрый день.
За массивным столом, похожим на выжившего бронтозавра, скорчился человечек: сутулый, почти горбун, пенсионного возраста. Лицо изрезано складками, журавлиный нос, пегие волосы сосульками висят по периметру лысины. В слезящихся, блеклых глазках застыло больное, загнанное выражение. Над горбуном, опершись руками о стол, грозно возвышался Репризыч.
– Здра… – рот горбуна дрогнул, пытаясь улыбнуться, и не смог, – …сте.
Режиссер по-хозяйски махнул Виртуозу рукой:
– А, это ты. Заходи.
– Выгородка готова, Вадим Романыч. – При посторонних режиссера надобно величать по имени- отчеству; закон известный. – Меня за вами послали.
– Молодцы. Обожди здесь, мне надо… С товарищем разговор надо закончить. Располагайся.
Окна кабинета были забраны решетками. «Небо в клеточку» раздражало. Хотелось на свежий воздух. Пусть под дождь, в сырость. Пусть.
Очень хотелось.
– …я убедительно рекомендую вам уезжать…
– …а я отказываюсь понимать!
– …извините, ради бога… мне трудно объяснить…
– …а я требую объяснений! Вы нас пригласили!..
– …вы все равно не…
– …а вы попытайтесь, сделайте милость!
На стене, над сейфом, висела картина в золоченой раме. Виртуоз уставился в картину, словно от этого зависела его жизнь. Больше всего хотелось провалиться на первый этаж, к своим. И не слушать глупый скандал, не пялиться на «шедевр» – где, кстати, тоже шло театральное действо. Косматый великан-трагик в тесном сюртуке тянулся к залу, словно хотел ухватить кого-то за глотку. В углу сцены корчился, потешно закрыв голову руками, тщедушный комик, внешностью напоминавший хозяина кабинета. В кулисах готовились упасть в обморок бледные актеры, больше похожие на жителей штата Мэн, когда с погоста к ним движется взвод зомби. Зрительный зал большей частью пустовал. Лишь в креслах галерки развалился десяток громил самого разбойного вида, увешанных оружием. Партер же занимала публика благопристойная, в мундирах и кринолинах.
По центру первого ряда стоял во весь рост дородный господин.
Наклонясь вперед, он истово аплодировал трагику.
Виртуоз сделал шаг в сторону, вглядываясь, – и похолодел. Под другим углом зрения на картине проступили новые, ужасающие подробности. Белые, восковые лица мертвецов-зрителей. Слепые бельма глаз. Череп офицера-гусара раскроен ударом сабли. Всюду кровь: на груди дамы в белом платье, на щеках сидящего рядом кавалера. У старичка с моноклем перерезано горло. Синие, трупные щеки аплодирующего господина. Живыми выглядели разве что актеры на сцене и громилы на галерке.
Наваждение?!
Он шагнул обратно, и все разом вернулось на место. Дама пролила на платье вино из бокала. Щеки ее кавалера раскраснелись от жары. У старичка с моноклем на шее просто складка. Кудри гусара расчесаны на идеальный пробор. А цвет щек аплодирующего – вполне естественный.
Горбун с Репризычем внимательно смотрели на него. И Виртуоз понял, что Репризыч тоже успел получить удовольствие от полотна в золоченой раме.
– Ну, если вы все-таки настаиваете… – протянул наконец горбун.
Он не сводил глаз с Виртуоза, но обращался явно к режиссеру.
– Настаиваю.
– Извольте. И пеняйте на себя.
Аристарх Матюшкевич, помещик из Ольшан, слыл меж соседями изрядным оригиналом. Деспот и самодур, скорый на руку и бранное слово, пан Ярый Страх – как Аристарха перекрестили за глаза доброжелатели – если чудил, то с размахом. Бог весть, зачем он обустроил в усадьбе крепостной театр. В самом театре было мало удивительного: южные и северные окраины империи в те годы, повинуясь моде, переполнились господскими театрами, как зимними, крытыми, так и «воздушными», устраиваемыми в парках летом. Но Матюшкевич?! Человек, столь же далекий от искусства, сколь далеки Ольшаны от Стамбула?!
Должно быть, испытав власть над телами и пресытясь ею, захотелось барину ощутить себя владыкой над тонкой материей. Взять в кулак живое дыхание, обуздать неподвластное; запрячь в тарантас тройку мотыльков.
Сказано – сделано.
Через год западное крыло усадьбы превратилось в истинный храм муз. Партер, бельэтаж, бенуар, ложи, галерея. Неизвестно, как радовались музы, угодив в кабальную «крепость», а мнения холопов, отобранных для хозяйского увеселения, никто не спрашивал. Двое ражих детин, Олесь Перекуйлихо и Дмытро Хвыльовой, наряжены в ливрейные фраки с цветастым галуном по вороту, учились ходить с вежеством и откликаться на смешное звание «капельдинера». В суфлерской будке тосковал хромой бортник Шибеница, единственный, кто с грехом пополам разумел грамоту. А немец Туфель, Карл Иоганныч, специально выписанный из Полтавы, где страдал от вульгарности населения, пил горькую и обучал труппу