вещи — развешивать стирку на материке и у нас на острове. Когда пальцы наконец отойдут, то в них как будто копошится стая жуков. Тогда их нужно смазать каким-нибудь кремом, и все равно в конце февраля кожа у вас на руках трескается и кровоточит, едва вы сожмете кулак. А иногда, когда вы уже согрелись и идете спать, руки будят вас в середине ночи, вспоминая свою боль. Думаете, я шучу? Можете смеяться, если вам смешно, но я не шучу. Я так и слышала их, как малышей, которые потеряли маму. Это шло откуда- то изнутри, и я лежала и слушала, каждый раз зная, что это повторится снова и снова, такова уж женская доля, и ни один мужчина этого не понимает и не хочет понимать.

И вот, когда у вас болят руки, плечи и все остальное, и сопли замерзают на кончике носа, она еще смотрит на вас в окно с таким вниманием, будто вы делаете какую-то сложную операцию, а не просто развешиваете простыни на холодном ветру. Она сидела или стояла там, нахмурясь, а потом распахивала окно так, что ветер задувал ей волосы назад, и кричала: «Шесть прищепок! Помни про шесть прищепок! Не хочешь ли ты, чтобы этот ветер сорвал мои простыни прямо в грязь? Помни, что я все вижу и все считаю!»

К началу марта мне жутко хотелось взять топор, которым мы с хмырем рубили дрова для кухонной плиты (пока он не умер, а там уж я делала это одна), и врезать этой стерве прямо между глаз, чтобы она наконец заткнулась. Иногда я просто видела это, вот до чего она меня довела. Но я всегда знала, что какая-то часть ее так же не любит так кричать, как я — слушать эти крики.

Это был первый признак ее стервозности, и ей самой он обходился еще тяжелей, чем мне, особенно после этих ее ударов. Тогда стирки стало немного поменьше, но она все так же сходила с ума по поводу того, чтобы все двери запирались и с кроватей снимали белье и клали в шкафы в специальных мешках.

После 1985-го ей стало хуже, и она уже во всем зависела от меня. Если я не хотела вытаскивать ее из кровати и пересаживать в кресло на колесиках, она оставалась лежать. Она сильно растолстела — от ста тридцати в шестидесятых до ста девяноста, — и это был такой желто-синий жир, как иногда у стариков. Он свисал складками с ее ног и рук, как тесто. Некоторые к старости высыхают, но с Верой Донован случилось по-другому. Доктор Френо говорил, что это из-за почек, и, должно быть, это так, но мне часто казалось, что она толстеет, чтобы еще больше досадить мне.

И вес — это еще не все. Она постепенно слепла. Иногда она видела довольно хорошо, особенно правым глазом, но чаще говорила, что видит все через какую-то серую пелену. Я думаю, вы понимаете, как это бесило ее — она ведь привыкла к тому, что видит все вокруг. Несколько раз она даже плакала из-за этого, а заставить ее плакать было нелегко, уж поверьте, даже когда болезнь совсем допекла ее.

Что, Фрэнк?

Выжила из ума?

Да нет, не думаю. А если и так, то она выжила из ума по-другому, чем это обычно бывает у стариков. И я говорю это не для того, чтобы в суде не могли оспорить завещание, мне на это наплевать, я хочу только выпутаться из этой дряни, в которую она меня засунула. Но я скажу вам, что там, наверху, у нее не было совсем уж пусто, даже в конце.

Я думаю так прежде всего потому, что иногда она становилась прежней. Обычно это случалось в те дни, когда она лучше видела. Тогда, вместо того, чтобы валяться в постели, как мешок с зерном, она с моей помощью садилась или перебиралась в кресло, пока я меняла ей постель. Я подвозила ее к окну, откуда были видны задний двор и гавань за ним. Однажды она сказала мне, что точно сойдет с ума, если весь день будет лежать в кровати и видеть только потолок и стены, и я ей поверила.

Конечно, у нее были плохие дни, когда она не помнила, кто я, и почти не помнила даже, кто она сама. В такие дни она была похожа на лодку, потерявшуюся в море, только морем этим было время: она могла утром думать, что сейчас 1947-й, а днем — что 1974-й. Но бывали и хорошие дни. Их стало меньше, когда у нее участились эти небольшие приступы-припадки, как говорили раньше, но они еще случались. И ее хорошие дни часто становились для меня плохими, потому что она вспоминала все свои старые штучки.

Она была вредной. Это был второй способ выражения ее стервозности. Когда эта женщина хотела, она могла быть вредной, как кошачье дерьмо. Даже лежа целыми днями в постели, беспомощная, как младенец. То, что она вытворяла в дни уборки, хорошо это показывает. Она делала это не каждую неделю, но говорю вам, это не могло быть простым совпадением.

У Донованов днем уборки всегда был вторник. Это громадный дом — вы даже не можете представить, какой он большой, пока не обойдете его весь, — но большая часть его не использовалась. Это лет двадцать назад с полдюжины девчонок с волосами, связанными в пучок, носились там, как угорелые, вытирая пыль и сметая с углов паутину. А потом я одна ходила по этим угрюмым комнатам, смотрела на мебель под слоем пыли и вспоминала, каким этот дом был в пятидесятых, когда они устраивали летние приемы, — тогда на веранде горели разноцветные японские фонарики, как хорошо я это помню! — и меня пробирала дрожь. Под конец яркие цвета всегда пропадают из жизни, вы не замечали? Все делается серым, как старое, застиранное платье.

Последние четыре года открытыми стояли только кухня, гостиная, столовая, солнечная комната, выходящая во двор, и четыре спальни — ее, моя и две для гостей. Эти две зимой не отапливались, но были убраны на случай, если ее дети все же вдруг приедут.

Даже в эти последние годы в дни уборки мне всегда помогали две девушки из города. Раньше они часто менялись, но с 1990-го это были Шона Уиндем и Сюзи, сестра Фрэнка. Без них я бы не справилась, но многое я делала сама, и когда в четыре дня во вторник они уходили домой, я уже едва держалась на ногах. И еще оставалась куча дел — гладить, составлять список покупок на среду и, конечно, готовить ей ужин. Грешникам нет покоя, как говорится.

И вот тогда-то она и проявляла свою стервозность.

Позывы у нее происходили, в общем-то, регулярно. Каждые три часа я подкладывала ей судно, и она звонила в звонок, когда сделает свои дела. Так было во все дни, но только не во вторник.

Не в каждый вторник, но в те дни, когда она была в сознании, а я еле двигалась от усталости. Боль в спине не давала мне уснуть до полуночи, и даже анальгин не помогал. Я всю жизнь была здоровой, как лошадь, и сейчас такая, но шестьдесят пять есть шестьдесят пять.

Во вторник в шесть утра в ее судне было только несколько капель. То же в девять. А днем там вообще ничего не было — обычно в это время я находила там такие сухие какашки, похожие на шлак.

Я вижу, ты борешься со смехом, Энди. Ничего, смейся, если тебе хочется. Тогда это было вовсе не смешно, но теперь и мне кажется, что все это чепуха. Старая кошелка копила дерьмо, как в банке, и я получала все дивиденды, хотела я того или нет.

Большую часть дня во вторник я бегала вверх-вниз, пытаясь угадать ее время, и иногда у меня получалось. Но, что бы у нее ни было с глазами, слышала она нормально и знала, что я не пущу девушек пылесосить большой ковер в гостиной. Когда она слышала, что включился пылесос, она запускала свой станок и начинала выдавать свои сбережения.

Потом я придумала способ поймать ее. Я кричала девушкам, что иду пылесосить гостиную, — кричала, даже если они находились в двух шагах, — включала пылесос, а сама тихо поднималась наверх и стояла у двери, держась за ручку, как эти крутые парни в кино, когда готовятся стрелять.

Раз или два я заходила слишком поздно. Это было только хуже — она не могла остановить мотор и от испуга вываливала все в резиновые панталоны, которые на ней были. Как будто взрывалась граната с дерьмом вместо взрывчатки.

Я вбегала, и она лежала в своей больничной кровати, вся красная, руки сжаты в кулаки, локти уперлись в матрас, и мычала что-то вроде: «ууух! ууууух! ууууу-у-у-ух!» Ей не хватало только каталога Сирса на коленях для полного впечатления.

Нэнси, детка, ну не красней так. Уж лучше слушать, чем делать самому, как говорится. Кроме того, это смешно, как всякое дерьмо, — спросите любого ребенка. Даже мне смешно теперь, когда все это закончилось, а это уже кое-что. Неважно, что будет, но Дерьмовые Вторники Веры Донован для меня позади.

И что, вы думаете, она говорила? Она, похоже, была довольна, как медведь, влезший в улей с медом. «Что ты тут делаешь? — спрашивала она сдавленно, но все еще тоном благородной девицы, как когда-то. — Это день уборки, Долорес! Займись своим делом. Я тебе не звонила, так что, будь любезна, уходи».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату