когда ультрамариновое дамастовое полотно обвивалось вокруг плеч и бедер ее светлости.
— …Нет, право, они словно выточены искуснейшим мастером, — шептал Крузо на ухо медику.
Наша пара могла бы приписать себе пусть небольшой, но все же успех, если бы грациозное скольжение леди У*** не приблизило ее к игорным столам — вернее, благодаря этому она оказалась на виду у мистера Трамбулла: до того он, поглощенный партией в вист и — еще более — беседой с особой в розовом домино, не уделял менуэтам почти никакого внимания, хотя и сидел на самом краю площадки. Теперь, однако, маска-череп оторвала взгляд от растопыренных веером карт, и леди У***, увидев ее в первый раз за вечер, глухо вскрикнула (Тристано, находившийся шагах в десяти, расслышал этот возглас даже сквозь пение скрипок) и мгновенно рухнула на пол, словно марионетка, у которой разом перерезали все нити.
— Даме плохо!
— Доктора!
— Скорее, принесите мою нюхательную соль!
— Расступитесь — слышите, расступитесь!
Вокруг сразу же столпилась целая дюжина костюмированных фигур: все торопливо протягивали флаконы с освежающими солями, все наперебой давали друг другу советы. Обилие сильнодействующих средств и усиленное махание веерами, безусловно, привели бы леди У*** в чувство достаточно скоро, если бы не обнаружилась более серьезная причина ее беспамятства: при падении она ударилась виском о плитки пола.
— Доктора, доктора!
Тристано не был в числе тех, кто первым кинулся к простертому телу ее светлости, а когда, наконец, осознал происшедшее, подковообразное сборище вокруг упавшей помешало ему пробиться вперед. Удержала Тристано на месте и еще одна странность: за минуту до обморока леди У*** ему помстилось, будто перед ним вовсе не она, а, скорее всего, Маддалена, которую он видел танцующей в том же самом ультрамариновом одеянии теплым летним вечером на вилле Провенцале всего лишь шестью месяцами раньше. Тристано вдруг пришло в голову, что всю свою жизнь, а особенно с того самого вечера, он был инертной пушинкой, кидаемой из края в край по воле пассатов — то погружаемый куда-то, то откуда-то выгружаемый, то на корабль, то в экипаж, перевозимый из одной страны в другую, словно экзотический товар, который приобретают и используют ради неуемного желания обойти соперника в тяге к роскоши. Дорогие товары, служащие целям украшения: тафта, муслин, кошениль, дамаст, бриллианты, пряности — все эти предметы краткосрочного пользования, на которые по его прибытии в Лондон царил такой ажиотажный спрос; товары, сгружаемые с лихтеров в порту Лондона, поэт мистер Поуп поименовал символами суетности, душевной порчи и утраты мужественности во владении собой. Эта утрата, думал Тристано, для него самого брала начало в прошлом: вспомнился ему тот залитый палящим солнцем полдень, когда так жужжали мухи, а он сидел один в ризнице деревенской церкви и вслушивался в тихое позвякивание монет, служившее погребальным звоном для его судьбы… И еще, в момент падения ее светлости Тристано стало вдруг совершенно ясно и то, что в Италию ему не суждено отправиться — во всяком случае, с леди У***
— Расступитесь, отойдите, неужели непонятно!
— Доктор Коллинз, где он? Доктор Коллинз!
— Не толкайтесь, нечего!
Однако, к каким бы выводам ни пришел Тристано за это короткое время, все они разом превратились в прах. Когда он пробивал себе дорогу к недвижной марионетке на шахматном полу, один из ряженых грубо пихнул его в бок; обернувшись, Тристано замер, пораженный видом маски-черепа: глаза Смерти, окинувшие его взглядом с ног до головы, не были теперь водянисто-серыми — они принадлежали его грубому антиподу.
Глава 40
Через день — то есть назавтра после того дня, который начался под знаком Марса в Гайд-Парке и закончился под не столь воинственным влиянием Венеры в спальне леди Боклер, — мне пришлось повторить путь Тристано в дилижансе по Батской дороге. Путь незнакомый и — в ту пору — непредусмотренный, однако еще более непонятной была дорожка, которая меня туда привела. Сейчас, по прошествии нескольких десятилетий, события тех дней представляются мне не менее странными и удивительными, чем тогда.
Скоро вам станет ясно: не за горами конец моей истории. Что-что? Что вы сказали? Я не завершил историю Тристано? Верно, вы совершенно правы. Но наберитесь терпения: в нужное время вы все услышите. Почему молодые люди, которым торопиться некуда, всегда так нетерпеливы?
Итак, мой Ганимед, я должен заключить, что его история интересует вас больше, чем моя? Что вы попали в ее сети, а не в мои? Неважно. Я не обижаюсь. Поскольку, наверное, историй не две, а одна.
Хотя, понятное дело, вернулся я с Сент-Джайлз очень поздно, на следующее утро меня ни свет ни заря пробудил скрип Самсона и Далилы, а равно и голоса ломовых извозчиков, которые погоняли вдоль Хеймаркет своих цокающих копытами кляч; к тому же в подставленные мною сосуды ручьями текла вода, в несколько меньшем количестве попадая на пол. Иными словами, я был пробужден тем же способом, что и сотни раз прежде.
Такое ординарное начало нового дня казалось мне невозможным: в то хмурое лондонское утро, среди грубых повседневных шумов я чувствовал себя так, словно в предыдущие часы — то есть в спальне миледи — под нами воздвиглись спины черных жеребцов, которые понесли нас через широкие зеленые луга; словно бы я порхал в небе и трогал неприступные горные пики, кольца и луны неоткрытых планет, острые кончики морозных звезд. Несколькими днями позднее, когда у меня появилось время подумать, я вновь поразился заурядному началу этого утра, поскольку тот день выдался еще более богатым на приключения, чем предыдущий.
Опуская ноги на пол (как обычно, холодный) и разводя огонь в камине, куда со всегдашней предусмотрительностью положил накануне несколько кусков угля, я думал, не предстанет ли передо мной, когда я гляну в зеркало, совершенно иной человек. Мой отец утверждал в «Совершенном физиогномисте», что наша оболочка, внешний человек, будучи отлитой по образцу внутреннего человека, меняется вместе с последним; того же, в свою очередь, преобразует наш опыт. Мои глаза, губы, нос — не примут ли они иную форму после вчерашнего вечера, с его новым опытом? Может, их привычные очертания и размеры изменились так разительно, что, когда я сяду за стол с чайником и полупенсовыми булочками и примусь за завтрак, Шарпы тоже меня не узнают и будут с удивлением взирать на затесавшегося в их ряды незнакомца.
Увы, незнакомца прыщеватого и всклокоченного. Взглянув чуть позже в зеркало, я в самом деле был удивлен, причем неприятно, видом косившегося на меня оттуда Джорджа Котли, ибо за ночь чудес и превращений на самом кончике моего носа вскочил прыщ размером с добрую горошину (оттого, возможно, что я закусывал вино шоколадом); углы губ изъязвились (о причинах оставалось только гадать), а короткие каштановые волосы торчали во все стороны, отвергая как законы тяготения, так и действие расчески, пока я спешно не нахлобучил на них свой не очень подходивший по размерам парик.
— О, я недостоин твоей красоты, — шепнул я «Даме при свете свечи», целуя ее пахнувшие маслом и скипидаром губы. Вечером я надеялся припасть губами к оригиналу, поскольку мне предстояло вновь встретиться с леди Боклер, на этот раз на маскараде в Королевском театре. Моя радость от этой перспективы не переходила в восторг лишь потому, что она опять отказалась открыть, какой на ней будет костюм.
Я оделся и поковылял вниз по лестнице, чтобы в компании Шарпов позавтракать творогом с сывороткой. Шарпы отнюдь не увидели во мне загадочного незнакомца; самые младшие и крикливые из них, напротив, с неприятной фамильярностью стали карабкаться мне на колени, щипать меня за нос, кормить со своих ложек или самим кормиться творогом с моей тарелки.
Во все время завтрака Джеремая не сводил с меня широко открытых глаз, а за ним, с некоторой суровостью, наблюдали мистер и миссис Шарп. Иногда они переводили взгляд на меня, но выражение их лиц от этого не менялось. Я никак не мог понять, в чем дело. Только когда я вышел из-за стола и вернулся к себе, слегка взволнованный Сэмюел (который последовал за мною по лестнице, а потом постучал в дверь) рассказал, что вчера утром Джеремаю застигла миссис Шарп, когда он клал на место пистолеты мистера Шарпа. Это открытие так испугало ее и огорчило, что на Джеремаю были возложены дополнительные