Оксана изменилась. И в то же время Оксана единственная была
Оксана больше не была подростком. Меховая безрукавка едва сходилась на раздавшейся груди, лицо потеряло детскую округлость, но все такими же удивленными были глаза и такими же мягкими – губы…
И щеки, вспыхнув на морозе, сразу же сделались как красная смородина. И брови лежали, будто две угольные ленты.
Хорошо, что у Гриня был подарок. А то он точно не знал бы, куда смотреть, что делать…
– Вот! – Он протянул шкатулку.
Оксана, помедлив, взяла.
– Ты посмотри, какая шкатулка! Жары-птицы нарисованы… и посмотри, что под крышкой.
– Долго ты ходил, – сказала Оксана, не глядя на подарок.
Гринь шевельнул ноздрями:
– Долго? Другого нашла?
Слова вырвались сами по себе. Дало о себе знать растущее напряжение.
Оксана подняла глаза. Гринь обомлел под этим взглядом.
– Тебя ждала.
Маленькое оконце в изморози было третьим собеседником. Гринь постоянно чувствовал на себе пристальный взгляд.
– Тебя, говорю, ждала.
Молчание. Оксана прижимала шкатулку к груди, смотрела в снег.
– Так засылать сватов? – спросил Гринь, сам понимая, какой он сейчас глупый.
Оксана мотнула головой. Сбился на ухо платок; Гринь ощутил, как немеют щеки.
– Что, не пойдешь за меня?
Оксана подняла голову. Глаза ее были, как уголья, злые – и мокрые:
– Мать твоя… с нечистым спуталась! С тем, кто в скале сидит. С исчезником. Отец сказал – не отдаст меня за чортова пасынка. Я и сама не пойду… зачем мне в свекрухи – ведьма?!
Снег пошел гуще. Ложился Гриню на плечи, таял на Оксаниных ресницах. А на собачьей шерсти уже и не таял – пес лежал, прикрыв нос лохматым хвостом, превращаясь понемногу в сугроб.
«Неправда», – хотел сказать Гринь.
За черным смотровым оконцем, прогретым людским дыханием, прятался чей-то пристальный глаз.
– Я много денег заработал, – сказал Гринь непонятно зачем.
Оксана молчала.
– Я… сто ярмарок обходил. Всю степь… из конца в конец…
Тишина.
– Я же люблю тебя, – пробормотал Гринь, и ему показалось, что весь снег этой долгой зимы навалился ему на плечи.
Оксана посмотрела на шкатулку. Хотела, кажется, вернуть – но не решилась, слишком яркая жар-птица танцевала на крышке. Золотой и серебряный шлейф, черные глаза, красные перья…
Оксана опустила плечи и, прижимая шкатулку к груди, вернулась в дом.
Снег валил и валил.
– Мама!
По дороге домой Гринь не стал заходить в шинок. Он и прежде не любил шума и чада, а теперь ведь были еще и взгляды, и любопытство односельчан. А соседи, наверное, только того и ждали – сын Ярины явится в шинок, чтобы утопить в чарке свое нежданное горе…
– Мама!! – Гринь грохнул дверью. Вошел в дом, оставляя на полосатой дорожке хлопья мокрого снега. – Мама!!!
– Чего кричишь?
Мать, одетая на этот раз по-будничному, опустила ухват, которым только что вытащила из печки горшок с кашей. Посмотрела на Гриня устало и чуть раздраженно.
– Чего кричишь?
Гринь стоял посреди комнаты, снег таял у него на плечах, на волосах, на сапогах, мокрыми комьями падал на пол, растекался лужей.
Мать отвернулась. Наклонилась, подцепила ухватом другой горшок, вытащила – по комнате разошелся вкусный, пряный запах мяса.
Гринь прошел к лавке. Сел, не снимая кожуха, стал стягивать сапоги.
Мать молчала. Чего-то ждала; передник перехватывал ее талию, и Гринь с ужасом увидел вдруг, что стройная материна фигура испорчена явно округлившимся животом. Что только слепой, только круглый дурачок мог не разглядеть этого сразу же…
Слова так и остались у него в глотке. Гринь сидел, по-детски разинув рот, вытянув ноги – одну разутую, другую в мокром сапоге.
– Что смотришь, сынок?
Гринь сглотнул.
– Ты не смотри так, Гринюша, не смотри. Не тебе мать судить. Ты и не суди…
Гриню вспомнились Оксанины глаза. Злые и мокрые.
– Уж помру я – тогда судить меня станут, – мать поставила миску на стол. – Обедать будешь?
Гринь отвел глаза.
Рядом, на крышке сундука, стояли красные сапожки – дорогой подарок, привезенный Гринем из чужих земель. Мягонькая кожа, высокое голенище, подбитый железом каблучок…
Сам не зная зачем, Гринь взял сапожки в руки. Нога у матери всегда была на диво маленькая – даже сапожник удивлялся, принимая заказ.
Ему захотелось швырнуть сапожки матери в лицо. Сбросить на пол горячие горшки, долго и с удовольствием топтаться по черепкам, по дымящейся каше.
Вместо этого он снова поставил подарок на крышку сундука. Повернулся, пошел к двери; вспомнил что- то, вернулся, подобрал свой сапог, в сенях натянул…
А снег все шел и шел.
Шинкарь улыбался. Гринь знал, что, выпив еще чарку-другую, он непременно полезет бить шинкаря. И успеет ударить раз или два, пока не оттащат. Шинкарю хватит. Зальется кровью, начнет голосить противным бабьим голосом.
Он сидел в углу, за пустым столом. В шинке было людно и душно, соседи теснили друг друга на широких лавках – и только рядом с Гринем никто не садился, один шинкарь подбегал иногда, угодливо спрашивая, не подать ли чего.
Его не то чтобы не замечали. Кое-кто с ним здоровался и даже спрашивал о делах – Гринь отвечал односложно. На него смотрели все или почти все; надо было встать и уйти, но идти было некуда, а потому Гринь сидел и пил, благо денег было в достатке.
Двигались челюсти, и крошки застревали в чьих-то усах. Гринь пил, гадливо вытирая губы; напротив сидела компания друзей его детства – Матня, Колган и Василек. Друзья в открытую переглядывались, толкались под столом ногами; друзья сильно заматерели за то время, пока Гринь их не видел. Матня неимоверно раздался в плечах, Колган пощипывал густой жесткий ус, Василек сделался похож на своего отца, плотника, про которого говорили: «рожа, как рогожа».
Гринь пил и не пьянел. Друзья пьянели, наливались краской, голоса их становились все громче:
– …А и спросил бы!
– Батюшкой он его зовет или как?
– Так спроси, спроси…
Матня, пошатываясь, встал. Выбрался из-за стола; Гринь уже знал, куда он идет и зачем.
– А-а-а, – сказал Матня, останавливаясь перед бывшим приятелем. – Много денег заработал, чумак?
– Хватит, – отозвался Гринь и поставил на стол пустую чарку.
– А-а-а… за неделю пропьешь? А за две?