нем. Под колесом была глубокая канавка в земле, трава давно уже оставила всяческие усилия пробиться здесь, а на толстой ветви, к которой была привязана веревка, давно уже облезла кора, обнажая белую кость дерева. Качели поскрипывали, медленно раскачиваясь, и на этот раз матушка Абигайль заговорила вслух.
— Прошу тебя, Господи, пока еще есть возможность, отведи от меня чашу сию, если Ты можешь. Я так стара, и я боюсь, я так хочу лечь в землю родного края. Я готова отправиться прямо сейчас, если Ты хочешь этого. Воля Твоя будет исполнена, Господи, но Абби всего-навсего уставшая, еле передвигающая ноги старуха-негритянка. Да исполнится воля Твоя.
Ни единого звука, только поскрипывание веревки о ветку и карканье ворон, доносящееся с кукурузного поля. Абигайль прислонила свой морщинистый лоб к морщинистой коре яблони, давным-давно посаженной ее отцом, и горько заплакала.
В ту ночь ей снилось, что она снова поднимается на сцену зала Ассоциации фермеров, молоденькая и хорошенькая Абигайль, на третьем месяце беременности, темное украшение из Эфиопии выделяется на ее кипенно-белом платье. Держа гитару за гриф, она поднимается, поднимается в абсолютной тишине, мысли ее прыгают, как безумные, но над всем господствует одна мысль:
Во сне она медленно поворачивается, ко всем этим белым лицам, сияющим, как луны, она обращается лицом к ярко освещенному залу, к смутному свечению окон, к красному бархатному занавесу, перехваченному золочеными шнурами.
Абигайль цепко держится за одну и ту же мысль и начинает играть «Камень веков». Она играет, раздается ее голос, не нервный и взвинченный, а такой, каким он бывает, когда она поет сама для себя — богатый и сочный, как сам этот свет, и она думает:
И именно в этот момент она впервые увидела
Слова выветрились у Абигайль из головы. Пальцы ее забыли, как надо играть; замер нестройный аккорд, повисла тишина.
—
Тогда, с пылающим лицом и сверкающими поросячьими глазками встал Бен Конвей.
—
Раздались крики яростного согласия. Люди ринулись вперед. Она увидела, как ее муж встал и попытался подняться на сцену. Чей-то кулак заехал ему по губам, откидывая Дэвида назад.
—
—
Другие бросились к тому месту, где находился Чет Дикон, и все они стали пинать сопротивляющуюся женщину, замотанную в бархат.
—
Гитара вырвалась из ее одеревеневших пальцев и разбилась, упав на сцену, звеня лопнувшими струнами.
Она бешено взглянула на темного мужчину в конце зала, но его машина уже была пущена в ход и набирала обороты; теперь он отправился в какое-то другое место.
—
Голос Бена Конвея прямо ей в ухо:
—
В комнате все смешалось. Она видела, как ее отец пытается пробиться к матери, и она увидела белую руку, опускающую бутылку на спинку стула. Раздался звон удара, а затем рваное горло бутылки, вспыхивающее в мягком сиянии керосиновых ламп, вонзилось в лицо ее отца. Она видела, как его выпуклые глаза лопнули, словно виноградины.
Она застонала, и ее мощный крик, казалось, разбил комнату на части, погрузив все в темноту, и снова она была матушкой Абигайль, в возрасте ста восьми лет, слишком старая, Господи, слишком старая (но да исполнится воля Твоя), и она шла по кукурузному полю, мистическому кукурузному полю, не высокому, но простирающемуся на много миль вокруг, затерявшаяся в этом серебряном от лунного света и черном от тени поле. Абигайль слышала, как летний ветерок перешептывается со стеблями, она вдыхала живой запах роста, как вдыхала его всю свою долгую-долгую жизнь (очень часто она Думала, что это растение — кукуруза — ближе всего к жизни, и запах ее был запахом самой жизни, зарождения жизни, и Абигайль трижды выходила замуж и похоронила трех своих мужей: Дэвида Троттса, Генри Хардести и Нейта Брукса. Она принимала в постели трех мужчин, принимала их так, как женщина может принять мужчину, и всегда мысль об этом доставляла ей острое наслаждение: «
И все же Абигайль была испугана и стыдилась такой интимной близости с землей, летом и растущей жизнью, потому что она не была одна.
А затем он заговорил, впервые заговорил вслух, и она увидела его тень, отбрасываемую в лунном сиянии, высокую, сгорбленную, гротескную, падающую на рядок, по которому она шла. Его голос напоминал ночной ветер, стонущий среди высохших стеблей кукурузы в октябре, как шуршание самих этих остатков стеблей, когда кажется, что они сами рассказывают о своей кончине. Это был очень вкрадчивый голос. Это был голос рока, погибели, смерти:
—
А потом она проснулась, проснулась за час до рассвета, и сначала ей показалось, что она описалась в постель, но это была только ночная сырость. Ее высохшее тело содрогалось, каждая клеточка молила об отдыхе.
—
Господь не ответил ей. Только ранний утре нн ий ветерок легонько постукивал в рассохшийся оконный переплет. Матушка Абигайль встала, развела огонь в старенькой печурке и поставила на плиту
