легавый начал заполнять протокол на картоне с зажимом. Он спросил у угрюмого тощего мальчишки рядом с собой, как его зовут. Ральф, сказал Бобби. Ральф Гарфилд. Но когда они остановились перед домом, где он теперь жил со своей матерью (весь дом был их: и верхний этаж, и нижний — дела шли хорошо), он сказал легавому, что соврал.
— По правде, меня Джек зовут, — сказал он.
— Да неужто? — сказал белокурый легавый из «Деревни Проклятых».
— А вот и да, — сказал Бобби, кивая. — Джек Меридью Гарфилд. Это я.
Письма от Кэрол Гербер перестали приходить в 1963 году — том, в котором Бобби в первый раз исключили из школы и в котором он в первый раз побывал в Бедфорде — Массачусетском исправительном заведении для несовершеннолетних. Причина этой побывки заключалась в обнаруженных у Бобби пяти сигаретах с марихуаной — «веселых палочках», как они с ребятами их называли. Бобби приговорили к девяноста дням, но последние тридцать скостили за примерное поведение. Он там прочел много книг. Ребята прозвали его Профессор. Бобби ничего против не имел.
Когда он вышел из Исправительного Клопомора, полицейский Гренделл — из Дэнверсского отдела по работе с малолетними правонарушителями — зашел к ним и спросил, готов ли Бобби свернуть с дурной дорожки на правильную.
Бобби сказал, что готов: он получил хороший урок, и некоторое время все, казалось, шло нормально. Затем осенью 1964 года он избил одного мальчика так сильно, что того увезли в больницу, и некоторое время было неясно, будет ли его выздоровление полным. Мальчик отказался отдать Бобби свою гитару, а потому Бобби избил его и забрал гитару. Бобби играл на ней (не слишком хорошо) у себя в комнате, когда за ним пришли. Лиз он объяснил, что гитару (акустическую «Сильвертон») он купил у закладчика.
Лиз плакала в дверях, когда полицейский Гренделл вел Бобби к полицейской машине у тротуара.
— Если ты не прекратишь, я умою руки! — крикнула она ему вслед. — Я не шучу: умою, и все!
— Так умой, — сказал он, залезая в кузов. — Валяй, мам, умой их сейчас же, сэкономь время. По дороге офицер Гренделл сказал:
— А я-то думал, что ты свернул с дурной дорожки на правильную, Бобби.
— Я тоже так думал, — сказал Бобби. На этот раз он пробыл в Клопоморе шесть месяцев.
Когда он вышел, то продал свой бесплатный билет, а домой добрался на попутках. Когда он вошел в дом, мать не вышла поздороваться с ним.
— Тебе письмо, — сказала она из темной спальни. — У тебя на столе.
Едва Бобби увидел конверт, как сердце у него заколотилось. Ни сердечек, ни плюшевых мишек — она уже выросла из них, — но почерк Кэрол он узнал сразу. Он схватил письмо и разорвал конверт. Внутри был листок бумаги — с вырезанными краями — и еще конверт поменьше. Бобби быстро прочел записку Кэрол — последнюю, полученную от нее.
Kак поживаешь? У меня все хорошо. Тебе пришло кое-что от твоего старого друга, того, кто тогда вправил мне плечо. Оно пришло на моем адрес, потому что, наверное, он не знал твоего. Вложил записочку с просьбой переслать его тебе. Ну и вот! Привет твоем маме.
Никаких новостей об ее успехах в группе поддержки. Никаких новостей о том, как у нее обстоят дела с математикой. И никаких новостей о мальчиках, но Бобби догадывался, что их у нее перебывало уже несколько.
Он взял запечатанный конверт дрожащими руками, а сердце у него колотилось сильнее прежнего. На передней стороне мягким карандашом было написано лишь одно слово. Его имя. Но почерк был Теда, он его сразу узнал. Во рту у него пересохло, и, не замечая, что его глаза наполнились слезами, Бобби вскрыл конверт. Вернее, конвертик, как те, в которых первоклашки посылают свои первые открытки в день святого Валентина.
Из конверта вырвалось благоухание, прекраснее которого Бобби вдыхать не доводилось. Он невольно вспомнил, как обнимал мать, когда был крохой, — аромат ее духов, дезодоранта и снадобья, которое она втирала себе в волосы; и еще он вспомнил летние запахи Коммонвелф-парка, а еще он вспомнил, как пахли книжные полки в Харвичской публичной библиотеке — пряно и смутно и почему-то взрывчато. Слезы хлынули из глаз и потекли по щекам. Он уже привык чувствовать себя совсем старым, и ощущение, что он снова молод, сознание, что он способен снова ощущать себя молодым, явилось страшным, ошеломляющим шоком.
Не было ни письма, ни записки — вообще ничего. Когда Бобби перевернул конверт, на его письменный стол посыпались лепестки роз — самого глубокого, самого бархатного красного тона, какой только ему доводилось видеть.
«Кровь сердца» — подумал он с восторгом, сам не зная почему, и впервые за много лет вспомнил, как можно отключить сознание, поместить его под домашний арест. И не успел он подумать это, как почувствовал, что его мысли воспаряют. Розовые лепестки алели на изрезанной поверхности его стола, как рубины, как потаенный свет, вырвавшийся из потаенного сердца мира. «И не просто одного мира, — подумал Бобби. — Не просто одного. Есть другие миры, кроме этого, миллионы миров, и все они вращаются на веретене Башни».
А потом он подумал: «Он снова спасся от них. Он снова свободен».
Лепестки не оставляли места сомнению. Они были всеми «да», которые могли кому-либо понадобиться. Всеми «можно», всеми «можешь», всеми «это правда».
«Вверх — вниз, понеслись», — подумал Бобби, зная, что слышал эти слова прежде, но, не помня где, не зная почему, вдруг вспомнил их. Да это его и не интересовало.
Тед свободен. Не в этом мире и не в этом времени — на этот раз он бежал куда-то еще… но в каком- то другом мире.
Бобби сгреб лепестки — каждый был точно крохотная шелковая монетка. Они будто заполнили кровью его горсть. Он поднес их к лицу и мог бы утонуть в истекающем из них аромате. Тед был в них. Тед, как живой, с его особой сутулой походкой, с его белыми, легкими, как у младенца, волосами и желтыми пятнами, вытатуированными никотином на указательном и среднем пальцах его правой руки. Тед и его бумажные пакеты с ручками.
И как в тот день, когда он покарал Гарри Дулина за боль, причиненную Кэрол, он услышал голос Теда. Но тогда это было больше воображением. На этот раз, решил Бобби, голос был настоящим, запечатленным в розовых лепестках и оставленным в них для него.
«Довольно, Бобби. Хватит, Удержись. Возьми себя в руки».
Он долго сидел за письменным столом, прижимая к лицу розовые лепестки. Наконец, стараясь не обронить ни единого, он ссыпал их в конвертик и опустил клапан.
«Он свободен. Он… где-то. И он помнит».
— Он помнит меня, — сказал Бобби. — Он помнит МЕНЯ. Он встал, зашел на кухню и включил чайник. Потом прошел в комнату матери. Она лежала на кровати в комбинации, положив ноги повыше, и он увидел, что она начинает выглядеть старой. Она отвернула лицо, когда он сел рядом с ней — мальчик, который теперь вымахал почти во взрослого мужчину, — но позволила ему взять ее руку. Он держал ее руку, поглаживал и ждал, когда чайник засвистит. Потом она повернулась и посмотрела на него.
— Ах, Бобби, — сказала она. — Мы столько всего напортили, ты и я. Что нам делать?
— То, что мы сможем, — сказал он, поглаживая ее руку. Потом поднес к губам и поцеловал там, где линия жизни и линия сердца ненадолго слились, а потом разветвились в разные стороны. — То, что мы сможем.
Примечания