зажили своей отдельной жизнью.

Иногда они слушали копирующиеся в данный момент пленки (Вилликен подрабатывал звукозаписью) — Алкана, Готтшалка или Боаньи. Музыка была одним из предлогов — в ряду прочих, вроде приятельства, — чтобы околачиваться рядом. Он же курил, или машинально что-то чертил, или глядел, как упрощает очередной день секундная стрелка. Его предлог заключался в том, что он работает, — и в том смысле, что он копировал пленки, принимал телефонограммы, а иногда на час-другой почти задаром сдавал в аренду сыновнее койко-место, он действительно работал. Но в существенном смысле — нет.

Звонил телефон. Вилликен поднимал трубку и говорил:

— Один-пять, пять-шесть.

Крошка обвивала себя тонкими ручками и смотрела на него до тех пор, пока по опущенному взгляду не понимала, что звонок не из Сиэтла.

Когда отсутствие взаимопризнания достигало совсем уж чудовищных масштабов, затевались милые скромные споры об искусстве. Искусство: слово это Крошка просто обожала (оно витало где-то там, в эмпиреях, вместе с “эпитезой”, “мистикой” и “Тиффани”), а бедный Вилликен никак не мог оставить его в покое. Хоть они и пытались никогда не опускаться до откровенных жалоб, личное, тайное горе-злосчастье, у каждого свое, нет-нет да и находило способ воцариться долгим молчанием или обернуться, слегка закамуфлировавшись, истинной темой немудреных споров — типа, как когда Вилликен, выжатый как лимон, а значит, совершенно серьезно объявлял:

— Искусство? Родная, с искусством все с точностью до наоборот. Это кусочки и ошметки. То, что кажется тебе сплошной поток, мощь…

— И кайф, — добавляла она.

— …и кайф, на самом деле сплошная иллюзия. Только художник ее не разделяет. Он-то лучше знает.

— Это как считается, что у проституток никогда не бывает оргазма? Беседовала я тут как-то с одной проституткой… не будем называть имен… так она говорила, что у нее каждый раз бывает оргазм.

— Непрофессионально звучит. Когда художник по ходу дела позволяет себе развлекаться, это вредно для творчества.

— Конечно, конечно, это так, — отмахнулась она от идеи, словно крошки с колен стряхивая, — для тебя. Но, по-моему, для кого-нибудь вроде… — она покосилась на аппаратуру, на четыре медленно вращающиеся мандалы “От моря до моря”, — …Джона Герберта Макдауэлла, например. Для него это должно быть как любовь. Только не к одному человеку, а во все стороны сразу.

Вилликен скривился в гримасе.

— Согласен, искусство сродни любви. Но это не противоречит тому, что я говорил раньше. Все слеплено из кусочков и держится на одном терпении — что искусство, что любовь.

— А страсть? Страсть тут что, совсем ни при чем?

— Только по молодости. — Он милостиво позволил ей самой решать, впору ли ей этот башмак.

Так оно и тянулось спорадическими всплесками полмесяца, если не больше, и все это время он позволял себе одну-единственную сознательную жестокость. Несмотря на всю свою неопрятность — одежда, смахивающая на грязные бинты, жиденькая бороденка, пованиванье, — Вилликен был изрядно уперт и упертость свою проявлял (теперь в домоводстве, как прежде в искусстве) тем, что изничтожал следы собственного нежелательного присутствия, стирал отпечатки пальцев, дабы сбить с толку преследователей. Таким образом, каждый предмет обстановки, которому дозволялось быть видимым, приобретал особую, обостренную значимость, подобно определенному числу черепов в монашеской келье: розовый телефон, продавленная кровать Ричарда-младшего, динамики, длинный, серебристый, выгнутый, как лебединая шея, кран над раковиной, календарь с парочкой, барахтающейся в январских снегах (“Январь — 2024”). Жестокость заключалась в том, что он не переворачивал календаря.

Она ни разу и словом не обмолвилась, хотя могла; скажем, “Вилли, ради Бога, уже десятое мая!”. Вероятно, в той боли, что причиняло календарное напоминание, она нашла для себя некое мученическое удовлетворение. Несомненно, она терзалась. Для него подобные чувства были пустой звук. Вся драма ее покинутости представлялась ему смехотворной. Страданье ради страдания.

Так могло продолжаться до лета, но в один прекрасный день календарь исчез; вместо него висел один из собственных вилликеновских снимков.

— Это твой? — спросила она. Честное слово, он стеснялся. Кивнул.

— Я только вошла, сразу заметила.

Фотография стакана, до половины наполненного водой, на мокрой стеклянной полочке. Второй, пустой стакан отбрасывал тень на белый кафель стены откуда-то из-за пределов кадра.

Крошка подошла ближе.

— Грустно, правда?

— Не знаю, — проговорил Вилликен. Он ощущал смятение, оскорбленность, муку. — Обычно я не люблю вывешивать тут свое. Мертвеет. Но я подумал…

— Мне нравится. Честное слово.

6. Ампаро (2024)

В свой день рожденья, 29 мая, она осознала, что ненавидит мать. В одиннадцать лет. Кошмарное осознание, но Близнецы не умеют обманываться. Восхищаться в маме абсолютно нечем, зато столько всего противного. Она немилосердно наезжает что на саму Ампаро, что на Микки, но хуже всего, когда не рассчитает чего-нибудь с колесами своими дурацкими, и тут же нате- пожалста депрессняк и рассказки-слезогонки о загубленной жизни. Слов нет, жизнь действительно загубленная, только Ампаро ни разу не видела, чтобы мама предприняла хоть какие-то усилия, чтоб ту не загубить. Слово “работа” для нее пустой звук. Даже дома вешает все на бедную старенькую баб-Нору. А сама валяется, как животное какое-нибудь в зоопарке, сопит и только манду свою вонючую почесывает. Ампаро ее ненавидела.

Перед обедом Крошка сказала — иногда у нее тоже получается вышибать слезу, — что им надо бы поговорить, и наплела каких-то не слишком правдоподобных небылиц, чтобы вывести Ампаро из квартиры. Они спустились на пятнадцатый, где китаянка открыла новую лавочку, и Крошка купила шампунь, из-за которого последнее время просто с ума сходила.

Потом наверх, выслушивать неизбежную лекцию. Солнце выгнало на крышу едва ли не полдома, но они умудрились отыскать почти уединенный уголок. Крошка выскользнула из своей блузки, и Ампаро не смогла удержаться от мысли, что с матерью и не сравнить, хотя Крошка была как раз старшая сестра. Ни жира, ни морщин и только самый незначительный намек на огрубление кожи. В то время как Лотти, при том, что стартовое преимущество было целиком на ее стороне, превратилась в жирное чудище. Или, по крайней мере (ну, может, чудище — это она загнула), катится под горку самым что ни на есть кубарем.

— И все? — поинтересовалась Ампаро, когда Крошка выложила последний благовидный предлог для различных Лоттиных отвратностей. — Можно идти домой, должным образом пристыженной?

— Ну, если не хочешь рассказать что-нибудь со своей стороны…

— Кто бы мог подумать, у меня, оказывается, какая-то еще сторона может быть.

— В одиннадцать иметь свою точку зрения уже позволительно.

Ампаро улыбнулась, и улыбка говорила: “старая добрая демократка, тетя Крошка”. Но тут же посерьезнела.

— Мама меня ненавидит, вот и все. — Она привела примеры. Похоже, Крошку примеры не впечатлили.

— Ты предпочитаешь отвечать наездом на наезды — так, что ли?

— Нет. — С прихихиком. — А то бы хоть какое-то разнообразие было.

— Не нет, а да. Ты совершенно кошмарно на нее наезжаешь. Ты тиранишь ее хуже, чем мадам Ой-кто- это — щитовидки.

— Я?! — улыбнулась Ампаро; вторая улыбка была уже осторожней.

— Ты. Даже Микки понимает, только боится говорить, иначе ты и на него напустишься. Мы все боимся.

— Да брось. Ума не приложу, о чем это ты. И все из-за того, что иногда я позволяю себе колкость- другую?

— Иногда? Ню-ню. Ты непредсказуема, как самолетное расписание. Ты ждешь, пока ее не киданет

Вы читаете 334
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату