Чарторыйским стоит императрица, а за ними король французский и саксонцы. Мы им покажем! Хо, хо!
Поручик, как раненый зверь, метался по комнате, но, очутившись поблизости от стола и заметив на нем графин с водкой, налил себе третью рюмку и закусил куском посоленного хлеба. Эта операция умерила его пыл, и он несколько пришел в себя.
– Прости меня, голубушка невестка, – сказал он, наклонившись к руке хозяйки, – что я немного погорячился. Но что правда, то правда, не хотел бы я, чтобы моя кровь шла на погибель… Если только familia начнет действовать, мы уничтожим ее всю, со всеми ее приверженцами. Это явные hostes patriae. Лучшего из королей, нашего милостивого государя мучают, дразнят, составляют против него заговоры… Это одна клика – с Масальским, Огинским, Бжостовским, Флемингом; но тут не поможет ни лига, ни императрица; пусть только гетман даст знак – nee locus ubi Troia fuit! Егермейстерша, по-видимому, не обращала внимания на все эти восклицания, а, может быть, даже не слушала их; они не производили на нее ни малейшего впечатления; и тот, кто их произносил, не был в ее глазах достоин того, чтобы вступать с ним в спор.
И с шумным родственником она поступила с чисто женской находчивостью; под предлогом переговоров со служанкой она вышла на минутку из комнаты. Воспользовавшись этим, поручик снова было принялся обнимать и уговаривать племянника, но хозяйка, не спеша, вошла снова в гостиную, неся в руках саблю в прекрасной позолоченной оправе.
Это была фамильная драгоценность, с помощью которой она хотела выкупить сына. Поручик был очень лаком на такие презенты.
– Мне кажется, – сказала она, входя, – что эта сабля Паклевских, по справедливости, должна принадлежать поручику, потому что Тодя, наверное, не будет служить в войске…
Она взглянула на сына.
– Я чувствую, что, отдавая ее вам, исполняю волю покойного.
Страшно обрадованный, пан Гиацинт прежде всего расцеловал руки невестки, а потом, забыв обо всем, схватил саблю и принялся рассматривать ее.
Начав с прекрасных ножен и кончая рукояткой, он оглядел ее с величайшим вниманием и восхищением всю, сверху до низу, потом полюбовался клинком с надписями и, выхватив ее из ножен, размахнулся ею в воздухе с такой силой, что в ушах засвистело.
Лицо его оживилось и просияло. Затем, осторожно вложив саблю обратно в ножны, он поцеловал ее, прижал к груди и положил рядом со своей шапкой… В эту минуту доложили, что обед подан.
Поручик уже не решился больше нападать на невестку; разговор перешел на военные темы, и пан Гиацинт, словно намеренно противореча сам себе, принялся жаловаться на всевозможные притеснения, обиды и неудобства, которые испытывало войско, и описывал все это в таком же преувеличенном виде, в каком недавно еще расхваливал эту же службу.
Теодор больше молчал, изредка вставляя какое-нибудь замечание, егермейстерша не мешала ему разглагольствовать, довольная тем, что поручик забыл обо всем остальном. В продолжение всего обеда, сопровождавшегося обильным возлиянием, воин не изменял темы разговора и только перед отъездом вернулся к прежнему.
– С матерью трудно бороться, когда речь идет о сыне, – со вздохом сказал он, – но побойся Бога, голубушка невестка, отдай его, куда хочешь, только не 'familia'.
Гетман узнает об этом и сочтет за смертельную обиду.
– Ничем мы ему не обязаны и ничего от него не ждем, – с гордостью отвечала вдова.
– Так только говорится, – возразил поручик, – но сила у него, вы сидите у него под боком, и, если он захочет мстить, он без всякого усилия уничтожит вас.
Вдова только головой покачала. Видя, что с ней не сговоришься, поручил взял Теодора с собою в сад и попробовал еще раз повлиять на него, однако, тот остался холоден и решительно заявил, что исполнит волю матери. – Самое скверное то, – прибавил поручик, – что я из-за вас принужден буду лгать и изворачиваться. Спросит меня гетман: а где же ваш племянник? Ну, что я ему скажу? Ни то, ни другое! Буду так замазывать, чтобы он понял, как ему хочется… Наказание Божие! Вот уж не ожидал, что мне не удастся уговорить твою мать.
Он рассмеялся и, словно забывая, что говорит с сыном, прибавил:
– Она держала покойника под туфлей, привыкла к деспотизму, а я с бабами не умею разговаривать! Честное слово!
Все же поручик с большим чувством распрощался с родными, выпил еще рюмку на прощание и, крепко привязав сбоку саблю, которая ему очень нравилась, поскакал по дороге к Белостоку. Егермейстерша вздохнула с облегчением, видя, что он уже подъезжает к лесу.
– А теперь, – сказала она, обращаясь к сыну, – дорогой мой Тодя, поезжай без промедления в Варшаву. Не для чего тратить попусту время… Когда уж получишь место, тогда, может быть, опять навестишь меня…
Не слушай того, что говорил поручик; иди к князю канцлеру; вся эта кажущаяся сила гетмана рассыплется, когда дело дойдет до борьбы. Ты слышал дядю? Вот так все они – многословны и крикливы, а для дела нет силы и способностей…
– И пусть они гибнут, – сурово прибавила она, – они это заслужили.
Пан поручик Паклевский, несмотря на угощенье и прекрасную саблю, подаренную ему невесткой, отъехав на некоторое расстояние от Борка, сразу утратил веселое настроение, а за две мили от Белостока погрузился в такое глубокое и печальное раздумье, что конь его, пользуясь этим, несколько раз останавливался и принимался щипать траву, за что ему порядком досталось от хозяина.
Поручик не мог переварить сознания, что женщина одержала над ним победу и, только теперь, все обдумав и взвесив, он сообразил, что она своим подарком заткнула ему рот. Теперь и сабля ему не так нравилась, как сначала, и, осмотрев ее еще раз, он нашел ее далеко не так красивой, как ему казалось перед этим.
– Ишь ты, хитрая женщина! – думал он. – Кака она меня ловко провела! А я должен сам себе назначить наказание за то, что оказался таким болваном и дал себя поддеть!