Теодор стоял, как окаменелый.
– Я не могу судить о поступках моей матери, – сказал он. – Что же касается меня, пан гетман, то я никогда не признаю вас своим отцом, хотя бы вы и желали признать во мне своего сына. Ваши благодеяния будут позором для меня, я не хочу их и понимаю теперь, почему моя бедная мать запретила мне приближаться к вам…
Браницкий стоял, опершись о двери, которые давно уже старался открыть Клемент, услышавший повышенные голоса и недоумевавший, кто напирает на двери с той стороны. Когда он с усилием толкнул их, гетман, ослабевший от волнения, отодвинулся, и доктору удалось приоткрыть одну половинку дверей; Паклевский, заметив это, бросился к ней и, оттолкнув Клемента, как безумный, выбежал вон.
Это произошло так быстро, что гетман, который непременно желал удержать беглеца, так и остался с вытянутой рукой, зашатался, оглянулся вокруг, ища взглядом диванчик, и с изменившимся лицом упал на него. Француз подбежал к нему на помощь, опасаясь какого-нибудь припадка.
Старец сидел безмолвно, ослабев от волнения и огорчения.
Они не обменялись ни одним словом. Бегство Тоди открыло Клементу глаза на то, что произошло за короткое время его отсутствия; здесь разыгралась в нескольких словах одна из самых страшных драм, какие только случаются в жизни человека.
Сын отрекся от отца, являясь мстителем за мать.
Гетман, который хотел этим признанием вернуть себе сына, обрел в нем неумолимого врага. Теперь он видел ошибку, в которую вовлекла его гордость. Ему казалось, что бедный человек примет это признание с чувством признательности и умиления; он даже и в мыслях не допускал гневного отказа.
Это было для него смертельным ударом. Доктор, не спрашивая о том, что произошло, и не упоминая о Теодоре, старался только поднять упавшие силы своего пациента. Он схватил капли, стоявшие на столе, и подал ему на сахаре, принес воды и с беспокойством оглянулся на дверь в коридор, откуда доносились чьи- то пониженные голоса, а над ними выделялся недовольный голос старосты Браньского, который настойчиво спрашивал о гетмане. Обыкновенно, Браницкий спешил навстречу Стаженьскому; но теперь он был так погружен в свои мысли, что даже не показал вида, что узнал его голос, хотя он звучал достаточно внушительно.
Вскоре подошел и Бек, который всегда подкарауливал свидания гетмана со старостой; он также стал требовать, чтобы его впустили к гетману… Клементу пришлось шепнуть на ухо Браницкому, что два его секретаря давно уже ждут его. Новый глоток воды освежил старика, который тяжело вздохнул и, словно пробуждаясь от страшного сна, оглянулся вокруг себя. Дрожь пробежала по его телу. Но прошло еще некоторое время, прежде чем он окончательно пришел в себя.
Понемногу жизнь и сознание действительности возвращались к нему. Прежде всего Браницкий подошел к зеркалу, чтобы взглянуть на себя и решить, может ли он в таком виде показаться людям, чтобы не обнаружить перед ними своего страдания, которое, как в данном случае, непосвященные люди могли истолковать совершенно иначе. Расстроенные черты лица, блуждающий взгляд – могли внушить людям, видевшим в нем вождя, мысль о проигранной битве, и посеять в их душах сомнение и тревогу.
Поэтому Браницкий должен был внимательно изучить свое лицо перед зеркалом доктора, искусственно оживить его и привести в такое состояние, в каком он мог бы показаться своим подчиненным.
Между тем Клемент незаметно прошел в соседний кабинет и шепнул Беку, с которым он был в лучших отношениях, – Стаженьского он не любил, как и многие другие, – что гетман чувствует себя не совсем хорошо, принял лекарство и еще нуждается в отдыхе.
Бек выслушал это спокойно, но Стаженьский, всегда много позволявший себе и не понимавший, что могло задержать гетмана, очень непочтительно ворчал и швырял бумаги. Когда Браницкий, наконец, вышел к своим секретарям, на лице его уже почти не было следов того, что он пережил. Слуги гетмана едва не задержали, в качестве подозрительного субъекта, убегавшего с гневным выражением лица Теодора, задевавшего на пути людей, никого и ничего не замечавшего и почти обезумевшего. Очутившись, наконец, на свежем воздухе, он свернул в первую же попавшуюся улицу и побежал по ней, куда глаза глядят, только бы уйти подальше от этого дворца. Им овладел такой страшный гнев, что он почти терял сознание. И если бы на его пути встретилось препятствие, он был в таком состоянии, что мог совершить преступление. Сам не зная как, он очутился у подъема на мост через Вислу. Пешие толкали его, потому что он шел, никому не уступая дороги, только инстинкт помогал ему пробираться между возами и экипажами, но давка на мосту была так велика, что в конце концов ему пришлось остановиться. Был торговый день, толпы народа шли в город и из города; навстречу ему шли войска, ехали экипажи, пробирались пешеходы, двигались кони и рогатый скот. Над всем этим стоял страшный шум… Видя, что вперед пробраться трудно, он повернул и пошел назад с твердым намерением зайти к себе на квартиру и уехать из Варшавы. Измученный быстрой ходьбой и волнением, он теперь замедлил шаги, потому что у него перехватывало дыхание, и кровь молотом стучала в голове.
Чтобы избежать толпы, он свернул в боковую уличку и по ней уже не шел, а едва тащился, то и дело останавливаясь, отдыхая и чувствуя, что вместо того, чтобы сесть на коня, он вынужден будет лечь в постель. Как раньше он незаметно для себя самого добрел до Вислы, так теперь он с удивлением увидел себя около Бернардинов и прежде чем решил, куда свернуть, заметил ехавший ему навстречу хорошо знакомый экипаж князя-канцлера.
Он был в таком состоянии, что не отступил бы ни перед какой опасностью: поэтому он не свернул в сторону, и в ту минуту, когда канцлер проезжал мимо, он стоял так близко, что сидевший в карете заметил его, и не успел он сделать трех шагов, как экипаж остановился.
Князь высунул голову в окно и делал ему знаки подойти поближе. Паклевский не хотел показать себя трусом, хотя и предвидел, что здесь его снова ждет публичное унижение на виду у слуг, так как со стариком, когда он сердился, шутки были плохи; а после письма, оставленного Теодором, гнев был неизбежен.
Однако же всегда недовольное и нахмуренное лицо канцлера вовсе не показалось Теодору более страшным, чем всегда. Он подошел к карете. Князь, не спуская глаз, смотрел на него; обвиненный уже стоял перед ним, а он не сказал еще ни слова.
Так выдержал он его довольно долго.
– Что это вы, сударь, больны? – спросил князь.
Теодор не посмел ничего ответить.
– Мне сказали, что вы больны, так не лучше ли вместо того, чтобы бродить по улицам с таким лицом, на котором видна болезнь, пойти и лечь в постель. Прикажите заварить себе ромашки, и как только будет