– Вы могли бы меня очень утешить, но я недостоин этого!
– О! – отвечала девушка. – Скажите мне только, что надо сделать!
– Симпатизировать мне немножко, хоть издалека, – сказал Паклевский. –Я всегда буду держаться вдалеке, мне нельзя будет приблизиться, но…
Он прижал руку к груди и умолк. Леля покраснела.
– Верьте мне, что я вам очень симпатизирую и я так упряма, что то, что сердце раз почувствовало, останется в нем навеки!
Выговорив это слово, полное значения, и присовокупив к нему еще более выразительный взгляд, Леля убежала к тетке…
На другой день к утру вьюга затихла, но был страшный мороз, и хотя дороги были занесены снегом, колымага старостины двинулась в дальнейший путь, а жалкие сани Теодора потащились к Борку, с трудом преодолевая снежные сугробы…
Когда крик служанки заставил испуганную егермейстершу выйти из спальни, она – при виде стоявшего перед нею сына – схватилась за ручку двери, чтобы не упасть от волнения.
Паклевский не имел времени, чтобы предупредить ее письмом о своем приезде; и этот приезд и обрадовал стосковавшуюся по сыну мать, и испугал ее предчувствием чего-то неизвестного; она больше всего боялась узнать, что отношения, на которых покоилось его будущее, были порваны…
Долго обнимала и целовала она его, не смея спрашивать и только глазами пытая, что случилось.
– Говори, – заговорила она тревожно, – тебя уволили?
– Нет, – отвечал Теодор, – мне позволили навестить тебя.
– Князь?
– Он так добр ко мне, как только умеет быть…
– И это правда? – спросила она.
– Истинная правда, я ничего не скрываю от тебя.
Егермейстерша вздохнула свободнее.
Сын, оглядевшись по приезде, имел основание сильно опечалиться. Он нашел мать страшно изменившейся, сильно постаревшей, изможденной этой жизнью в посте и молитвах, в тоске и воспоминаниях, согнувшейся и побледневшей. Исчезло и свойственное ее лицу выражение гордости и чувства собственного достоинства, которое теперь сменилось выражением смирения, неуверенности в себе и подавленности. Дом весь был страшно запущен, но она, по-видимому, не видела этого и, вообще, не замечала того, что делается вокруг.
Теодор терзался душою, видя все это запустенье и не зная, чем тут помочь. Причиной всему было разрушение духа, а против этого нельзя было бороться.
Прежде он еще пробовал вдохнуть в нее смелость и охоту к жизни, но теперь, после страшного признания, сделанного ему безжалостным гетманом, он не решался заговорить и не умел найти утешения для ее великой боли. Из любви к матери он должен был скрывать в себе то, что жгло ему голову и сердце как клеймо преступника.
Разговор шел о его будущем, о надеждах, которые он имел; мать спрашивала про деятельность фамилии и, наконец, о надеждах гетмана и настроениях в стране: видно было, что она боялась, как бы этот человек, чье имя было ей ненавистно, не одержал победы; она желала для него отмщения и унижения.
Из ее вопросов и замечаний Теодор убедился, что признание Браницкого было правдой.
И горько стало у него на душе…
Разговор продолжался несколько часов, но никому из них не принес утешения.
Приглядываясь к окружающей обстановке, Теодор находил в ней все новые следы изменявшегося образа жизни и болезненной набожности матери, заставившей ее забывать обо всем остальном. Спальня была увешана образками святых, реликвиями, листочками с молитвами, прибитыми к стенам; столики были завалены книгами религиозного содержания и четками. Из под черного платья, сшитого по образцу монашеского одеяния, Теодор заметил власяницу. Страшная худоба говорила о строгих постах. И в этот день для егермейстерши не готовили обеда, потому что она, только что закончив один пост, уже начинала новый.
Когда наступило время молитвы, егермейстерша начинала беспокоиться: ей жаль было расстаться с сыном, но в то же время она боялась не выполнить своих религиозных обязанностей. И беспокойство ее свидетельствовало о том, что ей тяжела была эта новая жизнь, изменившаяся с приездом сына. И даже во время разговора она уносилась мыслью куда-то далеко, становилась рассеянной и казалась гостьей на этой земле. Напрасно Теодор старался развлечь ее своими рассказами. Со времени смерти мужа это была совершенно другая женщина, согнувшаяся под непосильной тяжестью. Даже молитвы, в которых она так пламенно искала утешения, не облегчали ее боли; она возвращалась заплаканная и еще более рассеянная, чем раньше.
Паклевский объяснял такое состояние одиночеством, на которое Беата обрекла себя; обвинял себя за то, что оставил ее, и употреблял все усилия, чтобы вернуть ей спокойствие и примирить с жизнью. Ему казалось, что и он должен был что-нибудь сделать для той, которая пожертвовала ему всем, и, проведя с ней несколько печальных дней, он начал заговаривать о том, что было бы, может быть, лучше всего, если бы он остался с матерью.
Но при первом же его намеке Беата в испуге заломила руки, не желая и слышать ни о чем подобном; она решительно заявила ему, что не допустит этого и с особенной живостью настаивала на том, чтобы он не бросал службы у канцлера.
– Как это может быть, – сказала она, – чтобы такой молодой человек, как ты, не имел честолюбия? Люди достигают всего талантами и трудом, и ты тоже должен добиться положения.
– На это у меня нет ни прав, ни способностей, – заметил Теодор. –Никто не упрекает меня за леность, но никто и не признает во мне особых дарований.