Вульф гневно вскочил.
– Выслушай меня, Амальрих, амалиец, сын Одина[46], и все вы, герои! – сказал он. – Когда мои предки поклялись быть слугами Одина и уступили царство священным амалийцам, сынам Эзира, какой договор был заключен между вашими предками и моими? Не решено ли было, что мы направимся к югу и неуклонно будем двигаться туда, пока не дойдем до города Асгарда, обители Одина, и не передадим Одину господство над Вселенной? Не соблюдали ли мы наш обет? Не были ли мы неизменно преданы тебе, сын Эзира?
– Вульфа, сына Овиды, никто не уличит в нарушении клятвы, данной другу или недругу, – сказал амалиец.
– Почему же тогда его друг не исполняет своего обещания? Почему он изменил клятве? Где найдет стадо вожака, когда бык бросил его и валяется в грязи.
– Разве Один еще не насытился пролитой нами кровью? Если он в нас нуждается, пусть ведет нас сам! – возразил амалиец.
– Нам нужно отдохнуть перед новым походом! – закричал один из воинов.
– Вы ведь слышали, монах говорит, что мы никогда не проедем через пороги, – кричал другой.
– Мы сначала заткнем ему глотку с его бабьими россказнями, а потом сделаем то, что нужно, – вскричал Смид вскочив с места, взялся одной рукой за боевой топор, другой сдавил горло Филимона. Еще мгновение – и монаха не стало бы.
Филимон впервые в жизни ощутил прикосновение врага, и новое, еще неведомое чувство овладело всем его существом. Он вырвался из рук гота, остановил левой рукой занесенный топор, а правой схватил противника за пояс.
Женщины тщетно упрашивали своих любовников разнять борцов.
– Ни за какие блага! Силы равны, и схватка бесподобна! Во имя всех валькирий[47]… смотрите, они лежат на полу и Смид очутился под монахом!
Так оно и было в действительности. Филимон мог бы вырвать боевой топор у гота, но к величайшему удивлению зрителей он отпустил противника, а сам поднялся с пола и тихо сел на свое прежнее место. Заговорившая совесть заглушила ту жажду крови, которая охватила его, когда он ощутил врага под собой.
Все присутствовавшие онемели от удивления: они были убеждены, что он воспользовался своим неотъемлемым правом и на законном основании раскроит противнику череп. Они искренно погоревали бы о подобном исходе, но, как честные люди, не помешали бы монаху. Правда, чтобы отплатить за гибель товарища, они, быть может, содрали бы кожу с победителя, или изобрели бы что-либо иное, дабы рассеять свою скорбь и доставить отраду душе умершего.
С боевым топором в руке Смид встал и оглянулся кругом, точно спрашивая, чего от него ожидают. Потом замахнулся, готовясь нанести удар.
Филимон не тронулся с места и спокойно смотрел ему в глаза.
Зоркий глаз старого воина заметил, что судно поплыло вниз по Нилу и что никто не пытался направить его против течения. Тогда он отложил в сторону свой топор и в раздумье опустился на сиденье, поразив всех не меньше, чем Филимон.
– Так долго длилась борьба и никто не убит! Это позор! – воскликнул кто-то. – Мы должны видеть кровь, и мы лучше полюбуемся на твою кровь, чем на кровь того, кто лучше тебя!
С этими словами один из готов кинулся на Филимона. В этом порыве сказалось настроение всех. Не в опьянении или в припадке безумия, как кельты и египтяне но с хладнокровной жестокостью тевтонов поднялись готы все вместе и, повалив Филимона на спину, обсуждали, каким способом его умертвить.
Филимон бесстрастно покорился своей участи, если можно назвать покорностью такое душевное состояние когда внезапное удивление и новизна впечатлений разрушают все привычки человеческой природы и самые невероятные поступки и страдания принимаются, как нечто разумное и неизбежное. Да и кроме того, он отправился странствовать, чтобы познакомиться с миром, и теперь увидел его. Филимон приготовился ко всему и спокойно ждал развязки. Она наступила бы тут же и притом в неописуемо отвратительной форме.
Но и у грешниц порой бьется сердце в груди, и Пелагия громко закричала:
– Амальрих! Амальрих! Не допускай этого. Я не могу этого видеть!
– Воины – свободные люди, моя дорогая. Они знают, что делают. Жизнь подобной твари не может иметь для тебя цены.
Тут Пелагия неожиданно вскочила со своей подушки и бросилась в толпу хохотавших дикарей.
– О пощадите его! Пощадите его ради меня!
– Красавица! Не мешай забаве воинов!
В одно мгновение сорвала она с себя плащ и накинула его на Филимона. Она стояла перед ними, неподвижная и прекрасная. Все очертания ее прекрасного стана обрисовывались под тонкой кисеей хитона, и готы невольно отступили, когда она воскликнула:
– Не смейте прикасаться к нему!
Пелагию они уважали, правда, не больше чем остальное человечество, но в это мгновение она была не александрийская Мессалина[48], а просто девушка. Охваченные древним инстинктом почитания женщины, они смотрели, не отрываясь, на ее глаза, выражавшие не только великодушное сострадание и благородное негодование, но и чисто женский страх. Они отошли в сторону.
С минуту нельзя было сказать, что восторжествует – добро или зло. Затем Пелагия ощутила на своем плече тяжелую руку и, обернувшись, увидела Вульфа, сына Овиды.
– Назад, красавица! Товарищи, я требую юношу для себя. Смид, отдай мне его – он твой. Ты мог его убить, Я бы захотел. Ты этого не сделал, и никто кроме тебя не смеет этого сделать.