выложенные плитами дорожки. У него будет рояль – вроде тех, что он видел мельком за широкими, во всю стену, окнами. У него будут кружевные занавеси и люстры. И тогда он целыми днями станет читать Диккенса, сидя в прохладе библиотеки, где шкафы с книгами доходят до потолка, а по решеткам террасы вьются кроваво-красные азалии.
А пока Майкл лишь украдкой смотрел на то, чем, по его мнению, непременно должен владеть, пусть и в отдаленном будущем, и испытывал те же чувства, что и диккенсовский Пип.
Надо сказать, что в своем пристрастии к прогулкам Майкл не был одинок: его мать тоже любила подолгу ходить. Возможно, это был один из нескольких важных даров, которые она передала сыну.
Как и Майкл, его мать любила дома и понимала в них толк. С самого раннего детства он приходил с ней в этот заповедник старинных особняков, и она показывала сыну свои любимые уголки и большие ухоженные лужайки, скрывавшиеся за кустами камелии, учила слушать пение птиц в листве деревьев и музыку невидимых фонтанов.
Особенно ей нравилось одно здание, которое Майкл никогда не забудет: большой, мрачноватого вида особняк с увитыми бугенвиллеей боковыми террасами. Когда они проходили мимо этого дома, Майкл часто видел какого-то странного человека, одиноко стоявшего среди высоких неухоженных кустов в самом конце заброшенного сада. Казалось, он так безнадежно затерялся и запутался меж зеленых ветвей, настолько тесно слился с темной листвой, что какой-нибудь другой прохожий вряд ли сумел бы его заметить.
У них с матерью даже было что-то вроде игры, связанной с тем человеком. Обычно мать говорила, что не видит его.
– Ну как же, мама, он ведь там стоит, – каждый раз возражал ей Майкл.
– Хорошо, тогда расскажи мне, как он выглядит.
– У него темные волосы и карие глаза, и он нарядно одет, словно собирается в гости. Но, мама, он следит за нами, и нам не стоит здесь стоять и разглядывать его.
– Майкл, да нет же там никакого человека, – упорно твердила мать.
– Ты что, смеешься надо мной?
Но однажды мать действительно увидела того мужчину, и он ей не понравился. Однако произошло это не в запущенном саду красивого дома.
В канун Рождества – Майкл был тогда еще ребенком – в боковом алтаре церкви Святого Альфонса поставили ясли с лежащей в них фигуркой младенца Иисуса. Майкл пришел вместе с матерью преклонить колени перед алтарем и в восхищении застыл перед статуями Марии и Иосифа. А младенец Иисус улыбался и протягивал к нему свои пухлые ручонки. Везде ярко сияли огни, на фоне которых пламя свечей казалось особенно нежным и мягким. Церковь наполняли приглушенные звуки шагов и тихие голоса.
Наверное, это было первое Рождество, которое Майкл запомнил. Так или иначе, тот человек стоял в полумраке алтарной части храма и спокойно оглядывал прихожан, а увидев Майкла, по обыкновению слегка улыбнулся. На нем был костюм. Выражение лица мужчины казалось совершенно невозмутимым, но сомкнутые ладони оставались крепко сжатыми. В целом выглядел он точно так же, как в саду того дома на Первой улице.
– Мама, смотри, это он! – воскликнул Майкл. – Тот человек из сада!
Бросив на незнакомца быстрый взгляд, мать тут же испуганно отвела глаза и прошептала:
– Вижу. Не смотри больше на него.
Уже выходя из церкви, мать еще раз обернулась…
– Мама, это же человек из сада, – повторил Майкл.
– О чем ты болтаешь? Из какого сада?
Через некоторое время, прогуливаясь вместе с матерью по Первой улице, Майкл опять увидел все того же странного мужчину. Но в ответ на попытку мальчика привлечь внимание матери к незнакомцу она почему-то вновь затеяла прежнюю игру, со смехом заявив, что в саду никого нет.
Нет так нет. Тогда это не имело значения. Но Майкл не забыл об увиденном.
Гораздо важнее существовавшая между Майклом и его матерью крепкая дружба – им всегда было хорошо вместе.
Когда Майкл подрос, мать преподнесла ему еще один подарок: кино. По субботам они садились в трамвай и ехали в центр города на дневной сеанс. Отец называл фильмы сентиментальным дерьмом и заявлял, что никто не затащит его на такие дурацкие картины.
Майкл навсегда запомнил «Ребекку», «Красные туфельки», «Сказки Гофмана» и итальянский фильм- оперу «Аида». Чуть позже он узнал удивительную историю пианиста в фильме «Незабываемая песня», навсегда полюбил «Цезаря и Клеопатру» с Клодом Рейнсом и Вивьен Ли, а также «Покойного Джорджа Эпли» с Роналдом Колменом, у которого был самый красивый голос, какой Майклу доводилось когда-либо слышать.
Досадно, что порою он не понимал содержания фильмов, а иногда не успевал расслышать даже реплики актеров. В иностранных фильмах субтитры сменялись прежде, чем Майкл успевал их прочесть, а в английских лентах актеры говорили слишком быстро, и он не улавливал смысл их отрывистой речи.
На обратном пути мать кое-что ему объясняла. Они проезжали мимо своей остановки – до самой Кэрролтон-авеню, где было так приятно побродить вдвоем. Им обоим нравилось разглядывать внушительного вида здания на этой улице. В большинстве своем они были построены после Гражданской войны и не отличались вкусом и изысканностью, свойственными старинным особнякам Садового квартала. Тем не менее исполненная великолепия и помпезности архитектура этих домов привлекала к себе внимание и вызывала интерес.
Тихая боль охватывала Майкла при воспоминании о тех неспешных поездках, о времени, когда хочешь так много, а понимаешь так мало. Ему нравилось срывать цветки ползучего мирта, высунув руку из открытого трамвайного окошка. Он мечтал походить на Максима де Винтера. Он старался выяснить и запомнить названия классических пьес, которые слышал по радио, и радовался, когда удавалось выучить и правильно произнести вслед за дикторами малопонятные иностранные слова.
Ему казалось странным, что в старых фильмах ужасов, демонстрировавшихся по соседству – в грязной киношке «Счастливый час» на Мэгазин-стрит, он зачастую видел все тот же изысканный мир и элегантных людей. Отделанные деревянными панелями библиотеки, мужчины в смокингах и миловидные сладкоречивые женщины соседствовали с чудовищным Франкенштейном или дочерью Дракулы. Наиболее элегантным мужчиной был некий доктор ван Хельсинг, а Клод Рейне, некогда игравший Цезаря, заливался безумным смехом в «Человеке-невидимке».
Сам того не желая, Майкл постепенно проникся презрением к Ирландскому каналу. Он любил своих родителей, деда и бабушку. Он в достаточной мере любил своих друзей. Но он ненавидел невзрачного вида двухквартирные домики, вытянувшиеся по двадцать кряду на целый квартал, с крошечными передними двориками и низенькими заборчиками из колышков. Он ненавидел бар на углу, где в задней комнате гремел музыкальный автомат и постоянно лязгала затянутая сеткой входная дверь. Майклу было противно смотреть на толстых женщин в цветастых платьях, которые прямо на улице нашлепывали своих детей, а иногда даже лупили их ремнем.
Он презирал толпы, которые ранними субботними вечерами болтались по Мэгазин-стрит. Ему казалось, что дети этих людей всегда ходят в грязной одежде и с чумазыми лицами. Продавщицы в универмаге, торговавшем разного рода дешевым товаром, грубили. Тротуары воняли прокисшим пивом. Из убогих квартир над магазинами, принадлежавших железной дороге, неслись отвратительные запахи. Несколько его друзей – из самых бедных семей – вынуждены были довольствоваться именно таким жильем. Зловоние ощущалось в старых обувных лавках, в мастерских по ремонту приемников и даже в зале «Счастливого часа». Зловоние стало неотъемлемой частью Мэгазин-стрит. Коврики на ступенях домов напоминали бинты. Все вокруг покрывал толстый слой грязи. Мать Майкла не ходила на Мэгазин-стрит даже за катушкой ниток. Она шла пешком через Садовый квартал, потом садилась в трамвай и ехала в район Кэнал- стрит.
Майклу было совестно за свою ненависть. Он стыдился ее так же, как стыдился своей ненависти Пип в «Больших надеждах». Однако чем больше видел, узнавал и понимал Майкл, тем сильнее становилось презрение.
Но ничто не вызывало в нем такого раздражения, как люди – да, именно люди. Он стыдился явно выраженного акцента, который сразу выдавал в человеке жителя Ирландского канала. Говорили, что такой