приборов, украшенных филигранью, – никому не нужным, потому что ели мы все равно руками. Или о переносном туалетном приборе, который я использовала по назначению: я проводила перед ним при свечах бесчисленные часы, так и эдак зачесывая волосы – свободно или в пучок, утыканный шпильками из слоновой кости, – прежде чем отправиться на свой тюфяк, набитый конским волосом; этот тюфяк, а также стул без подушки, хромой столик и крохотное зеркальце составляли все убранство моих покоев… Да, я думала увидеть в жилище Сладкой Мари что-то похожее. Но в квадратном помещении из пиленых бревен, так плотно пригнанных, я обнаружила одно-единственное седло и больше ничего; это было не столько жилье, сколько чулан.
…В то утро замок был снят с петель и висел на колышке. От двери падала треугольная тень, железные петли скрипели, потому что крепчал ветер, предвещавший дождь. Пальмы колыхались со свистом и пыхтеньем, как будто в кронах работал паровой двигатель. Когда я подошла к дому (его построили низко над землей, не боясь потопа), с неба упали первые капли дождя. Когда трясущейся рукой потянулась постучать, дверь слегка качнулась внутрь, словно дом сделал вдох. Я не постучалась, а приложила к доске ладонь и толкнула… нет, не толкнула. Из-под припустившего дождя я шагнула в глубокую тень и совершенно неподвижный воздух. Стоя там и ничего еще не видя, я уловила слухом дыхание, слишком тяжелое для Сладкой Мари. Слишком тяжелое для человеческого существа. Оно близилось, близилось, и вот в лицо мне пахнуло влажным теплом и вонючим, кровавым дыханием зверя.
Коакучи, конечно.
Я отшатнулась, кошка прыгнула, притиснув меня к двери. Это разбудило Сладкую Мари, которая дремала в седле.
Она отозвала кошку, но не особенно торопливо.
Передние лапы вонзились мне в плечи. (У меня остались шрамы.) Ее голова, морда, пасть сунулась мне в самое лицо, и я, как могла, отвернулась, но Сладкая Мари объяснила, что это была ошибка:
– Никогда, никогда не подставляй крупной кошке шею, сестра. Ее гладкая поверхность, потная, с пульсирующей жилкой… сопротивляться этому… не требуй слишком многого от моей Коакучи.
В тот же миг кошка раскрыла челюсти и наклонила голову, готовясь напасть (ошибиться было невозможно), и…
Несколькими словами на мускоги Сладкая Мари заставила кошку отступить.
Никогда в жизни я не испытывала такого страха.
Что же случилось дальше… это тема слишком болезненная для гордости, слишком щекотливая. И все же я продолжу.
Я обделалась. Чего и хотелось кошке.
Хищно выпущенные когти посверкивали в тени серебром. В мощном урчании слышалась нота страсти, самая жуткая, самая зловещая.
– Удовлетвори ее, – сказала Сладкая Мари, словно я знала как.
Что за слова вырвались у меня в панике, не помню; страшно не это, страшно то, что затем приказала ведьма:
– Сними их. А то она их сорвет вместе с кожей.
Да, мне пришлось раздеться, обнажиться перед зверем.
– А теперь за дело, – распорядилась Сладкая Мари. – Давай!
Она по-прежнему сидела на седле, свернутые волосы лежали на утоптанном земляном полу. Подняв подбородок, она готовилась наблюдать самое странное из странных зрелищ; я стояла голая от талии вниз, штаны из оленьей кожи были спущены на сапоги. И кошка пустила в ход свой теплый шершавый язык. Принялась за чистку экскрементов. Улизывала мне… меня до тех пор, пока не стало невмоготу терпеть и я не…
Последнее, что я помню, это воркующий голос Сладкой Мари, обращавшейся к кошке:
– Сладкая Мари должна была погадить для своей Коакучи, да? Оставила кисоньку без ведьмина дерьма?.. Кисонька прощает Сладкую Мари?
Услышав ответный рев кошки, я обмерла и больше ничего не помню.
Очнулась я неохотно. Очнулась, жалея, что не умерла.
Сладкая Мари сидела при свече за работой и что-то мурлыкала себе под нос. Несмотря на теплую погоду, на ней была куртка из парусины, которую она обшила перьями благоупотребленных фламинго. Поблизости высился стебель тростника, вбитый в земляной пол; крюк на его конце Сладкая Мари нагрузила своими волосами, и стебель сгибался под их тяжестью. Снаружи лил дождь. Гремел гром. Куда делась кошка?
Пантера лежала рядом со мной, слишком близко, прижимаясь всем телом. Я, натягивая штаны, поспешно отодвинулась от нее – от ее жара, гулкого сердцебиения, фекальной вони из пасти – к дальней стене. Кожа была липкой от кошачьего языка и скользкой от пота. С перепугу я забыла о том, что вызвало бы еще больший стыд, и все же, будь мне известен способ сбросить с себя кожу, я бы им воспользовалась.
– Коакучи теперь поспит, – сказала Сладкая Мари. – Она наелась и удовлетворена выше головы. Шшш! Послушай… Слушай, как она счастлива.
Я не слышала ничего, кроме кошачьего храпа.
– Сладкой Мари удивительно: неужели ты ни сном ни духом не ведаешь о том, как ведут себя духи- хранители, вселившиеся в животных? – Довольная своим каламбуром, ведьма засмеялась и добавила еще один: – Конечно, на кошачий вкус менструация вкуснее, но у Сладкой Мари уже давным-давно нет месячных. Приходится Коакучи обходиться любым ведьминым продуктом, какой есть.
Я молчала.
– Бывает, Сладкая Мари и покромсает себя ради Коакучи.