оттенку напоминали корицу, а по форме — небольшие трезубцы. Пока я жила под кровом Квевердо Бру, я ни разу не заметила, чтобы какая-нибудь плеть засохла. Правда, они и не цвели. Зато я однажды увидела, как они ожили. Вот как это произошло.
Из-за вечной своей неловкости я, направляясь к себе в комнату на четвертом этаже, проходила через двор и споткнулась обо что-то — то ли о камень брусчатки, шатающийся, словно зуб у старой карги, то ли об угол садовой кадки. В тот же миг я увидела, как виноградные листья затрепетали, издавая странные звуки, после чего пришли в движение и стали образовывать расходящиеся кругами волны, подобные тем, что появляются в остающихся после отлива лужах, если бросить туда камешек. А затем лозы вдруг «отхлынули» от стены, точно вал, разбившийся о берег.
Еще там обитали сотни, нет, тысячи птиц: и большие, и маленькие, но все до одной ослепительно белые. Представьте, каким сиянием наполнялись даже самые темные закоулки двора, когда с перевившихся лоз вспархивала целая стая! Конечно, тон задавали колибри, но были и другие: например, вороны, метавшиеся из стороны в сторону над домом, только не черные, как положено, а белоснежные. Это порождало эффект, которому позавидовал бы даже такой великий мастер светотени, как Рембрандт.
Впервые завидев тех воронов, я упала на колени и закрыла руками голову, ибо не сомневалась, что они нападут на меня, как колибри в гостинице. Но нет, волна света отступила, откатилась назад. Я ощущала, как они хлопают крыльями, слышала шелест перьев, но сами птицы не издавали ни звука. Они не подавали голоса, не каркали. Вскоре крылатая братия вернулась на свои насиженные места среди лоз, и я увидела, как ветки раздвинулись, принимая ворон, а потом поглотили стаю, надежно ее укрыв. Осталось лишь тусклое немеркнущее свечение — так ночью светятся окна небольшой комнаты, где горит слишком низко стоящая свеча. Потом все листья поникли, и воцарилась тишина. Именно в тот момент я почувствовала на руках то, что сначала приняла за обычную испарину. К моему замешательству, «испарина» оказалась птичьим пометом — золотым мелкозернистым гуано. Я смыла его под струей, вытекающей из чаши фонтана. Я рассказала о диковинах, которыми изобиловал дом Бру, лишь для того, чтобы читающий эти строки понял: этот поток, дождем обрушившийся на меня, и все, что осталось на моих волосах и одежде, буквально пропитавшейся странною влагой, вовсе не было золотым в том смысле, в каком, например, называют золотым восход солнца. Нет. Это жидкое золотое гуано не просто сияло золотистым блеском — оно и было истинным золотом в виде золотых хлопьев, в том числе крупных, способных закрыть ноготь мизинца. Оно сильно напоминало субстанцию, впрыснутую мне под кожу птичками колибри, хотя от этого вещества у меня ничего не болело. Теперь оно обволакивало кожу, а не проникало под нее. С той поры я стала вести себя осторожнее. А когда ситуация повторилась, я побереглась и сумела вовремя укрыться от ливня драгоценных испражнений. Гуано не заставило себя ждать и, сверкая, пролилось рядом со мной настоящим золотым дождем. О, как странно, как жутко было видеть, как птицы мечутся во тьме единой белою массой, словно знамя, сотканное из света, плещется на ветру. Когда они угомонились, двор засиял в лунном свете подобно сверкающему на солнце дну калифорнийских ручьев, усеянных золотым песком. Но клянусь, я ни разу не задумалась о том, сколько все это стоит, и не порывалась собирать помет. Все происходящее казалось мне слишком непонятным и потусторонним. Кроме того, жадность стояла в самом конце длинного списка моих многочисленных недостатков, и то, что богатство в конечном итоге пришло ко мне, скорее всего, произошло исключительно по воле случая. Однако… не надо забегать вперед. Всему свое время.
На стене с правой стороны двора (надеюсь, вы не забыли, что вход на assoltaire находился в его дальнем левом углу) лозы образовали нечто вроде портика. В узком пространстве между их сплошным темным ковром, сырым и липким от испражнений, и собственно домом на балконах стояли горшки с розами. Как они выживали, не могу вам сказать, ибо там было слишком темно. (Несомненно, им помогало обилие удобрений.) Я очень обрадовалась розам, хотя они тоже были белыми и не добавляли в палитру двора, где господствовали черный, белый и мириады промежуточных оттенков серого, никакой новой краски. Я решила вытащить несколько горшков на солнце посередине двора. Однако уже на следующее утро листья роз опали, обратившись в золу, словно испепеленные лучами дневного светила. А может быть, и ночного. Хорошо помню, как я ждала, что Бру хотя бы намекнет на то, что случилось. Без сомнений, я помешала ему провести какой-то эксперимент. Но он не проронил ни слова, хотя позже я обнаружила, что горшки возвращены на прежние места. Вернулись и розы, еще пышнее прежних: они словно преобразились. Любоваться ими — хотя возрожденные розы во многом утратили для меня привлекательность — отныне пришлось под тенистою сенью скрывающего фасад живого покрывала, источавшего испражнения. Merci bien, mais non![82] Я отдала предпочтение кактусам.
А они были повсюду. Росли они прекрасно, вне зависимости от того, падал на них свет или нет. (Конечно, они тоже были белыми.) Один кактус, стоявший на дворе в красивом кашпо, отделанном камнем, был толстым, как бочонок, да еще с острыми иглами длиною в шесть дюймов каждая, разбросанными по его бороздчатым складкам. Однажды я наблюдала у кактуса настоящую битву, затеянную целым полчищем колибри, причем невероятно жестокую: огромная туча пташек сновала вокруг кактуса, то резко взмывая вверх, то быстро опускаясь вниз в отчаянном стремлении получить то, чего я не могла разглядеть. Очевидно, их привлекало некое лакомство. Может быть, роса, блестевшая на шипах? Или они отщипывали на завтрак кусочки тугой плоти кактуса? Не знаю; но если вам кажется, что я слишком увлеклась описаниями и мое повествование замедлило ход, вот вам прелюбопытнейшая подробность.
Я разглядела, что одна из этих светоносных пичуг осталась на кактусе, наколотая на колючку. Днем я могла бы этого не заметить, поскольку птаха практически сливалась с дневным светом. Однако ночью птичка забилась, чтобы освободиться, и тут же напоролась на еще один шип, и это было хорошо видно, так как колибри светилась, и очень ярко. Возможно, вы сочтете мой рассказ жестоким, однако учтите: мне не за что было любить этих тварей, заманивших меня сюда, и ничто не мешало мне наблюдать за мучениями бедняжки с неделю, если не больше. Но вовсе не чувство мести и не бессердечие влекли меня каждый вечер к горшку с кактусом. Мне просто хотелось узнать, долго ли проживет это создание, пронзенное насквозь, без питья и пищи. Вид птички все больше озадачивал меня, и в конце концов мне пришлось все- таки освободить ее, стащив палочкой с шипов. Бедняжка упала на камни, еще хранившие дневное тепло; я видела, как она лежит на них, неподвижная, однако уже через минуту, не больше, цвет ее перьев восстановился — вернее сказать, свечение стало прежним. Умирала ли она? Едва ли. Или она была сродни тем пронзенным шпагой дуэлянтам, которые умирают, лишь когда из их тела вытащат клинок? Нет. Пичужка часто махала крылышками и поднималась все выше, пока не юркнула за живую завесу из лоз, хотя по всем законам природы ей полагалось умереть много дней тому назад.
Но в мире Квевердо Бру законы природы не считались законами. Они считались гипотезами, подлежащими проверке, или доктринами, которые надо подтвердить или опровергнуть. Вот так он доказал, что привычные представления о смерти ошибочны. Или, как выражался сам Бру, он нашел путь к совершенству — по крайней мере, в царстве флоры и фауны.
Как все-таки меня угораздило остаться у Квевердо Бру в этой его Синуэссе?[83] Так я назвала его дом, напоминавший мне иное место с тем же названием, описанное римским поэтом Овидием, — «приют белоснежных голубок». Alors…
Когда монахини монастыря, где я выросла, извергли меня из своей среды и с презрением выбросили, как никчемную вещь, сочтя непригодной и для жизни Христовой невесты, и для обычной доли жены смертного мужа, они заточили меня в библиотеке и сами не понимали, как мудро поступили. В ее стенах я нашла приют и поистине восстала из пепла, моя жизнь началась заново. С того дня и до самой смерти я всегда чувствовала себя как дома рядом с книгами. Так было во Враньем Доле [84] у Себастьяны, в Киприан-хаусе у Герцогини — и в Гаване. Мне приглянулся кабинет Бру, где было сумрачно, потому что ставни на окнах почти никогда не открывали. Полутьму нарушал лишь приглушенный свет лампы, освещавший длинные полки с многими тысячами книг. Некоторые из них были такими старыми, что вполне могли оказаться вынесенными из Александрийской библиотеки еще до того, как она сгорела веков пятнадцать тому назад, когда Юлий Цезарь поджег египетский флот, а огонь перекинулся с кораблей на берег и уничтожил это хранилище древних знаний.
Библиотека Бру находилась в большом помещении с множеством полок. Там я садилась на стопки книг, разложив штудируемые тома на «столе», представлявшем собой штабель из книг еще больших размеров. В библиотеке царили темнота, холод и безмолвие, словно в крипте, и мне было сказано, что все