единственная более или менее человеческая форма, преданная мне и всегда находящаяся рядом, – вот эта деревянная коробка!» И в момент взлета, привычно приоткрыв рот и чувствуя, как сжимается горло, я покрепче взялся за кожаный ремешок, служивший лямкой чехла.
Когда я вернулся, Мари снова начала изводить меня мольбами. Февраль выдался на редкость холодным. Могу вас заверить, что самая ужасная вещь на свете – если не считать рисовой запеканки под жженым сахаром, – это альтруизм. Как бы я ни хотел исправить причиненное зло, но в нынешнем бредовом состоянии ее присутствие стало для меня невыносимым. Прежде всего, мы питаем острую, совершенно беспричинную ненависть к тем, кого оскорбили. С другой стороны, всегда неприятно обнаруживать, что твое желание всегда искажает образ желанного существа, которое его возбуждает. Ибо это оно – твое желание – вдруг сочло желанной женщину, оказавшуюся рядом с тобой. И пока ты находишь ее желанной, тебя к ней влечет. Как и ее влечет к тебе.
Мари была красива и любознательна, была в курсе всего на свете – моды, погоды, тканей, вещей, украшений, духов, киноактеров. Она была феминисткой. Она каталась на лыжах. Изумленно глядя на меня, она восклицала:
«Господи, как можно быть таким дремучим?!»
Уж она-то отличалась самыми что ни на есть передовыми воззрениями.
Горячо выступала против войны, ратовала за свободу и справедливость. «Типичный средний класс, – говорил я себе, но был вынужден добавлять: – Как и я, только с остатками наследия Аугсбургской лиги!»[98] У нее была душа жительницы предместья – буржуазного предместья. «Где тут у вас центр города?» – так звучал для нее главный вопрос бытия. Сейчас она стояла в гостиной, последний раз пытаясь добиться своего. Глядя на нее, я дивился собственной реакции: я почти ничего не чувствовал. «Мне совсем не больно, – думал я. – Разве что я сам себе чуточку противен. Самую малость – в размер улитки». Она смотрела на меня расширенными глазами, сжимала мои руки.
«Но я же люблю тебя!» – говорила она, всхлипывая.
И судорожно прижимала меня к себе; чем громче она всхлипывала, тем крепче становилось ее объятие.
«Мы любим друг друга, правда? – продолжала она. – Мы ведь так любим друг друга! Надо будет положить в ванной зелененький коврик. А ты…»
«А я больше не намерен подчиняться, – сказал я. – Не знаю почему, но больше не намерен…»
Она схватилась обеими руками за подол своей фланелевой плиссированной юбки и подняла ее, оголившись до пояса. Под юбкой ничего не было. Она придвинулась к лампе, чтобы лучше был виден обнаженный живот.
«Ну хватит, – сказал я тихо. И прошептал: – Убирайся».
Она не двигалась с места, показывая голый живот.
«Убирайся!» – заорал я.
Все так же молча она резким движением опустила подол серой фланелевой юбки. У нее мелко дрожали губы. Она вышла.
Вдобавок эти сцены – утомительные, грустные, бессмысленные и тяжкие – сопровождались другими, одновременно происходившими в музыкальной школе на улице Пуатье. В моей памяти этот февраль запечатлелся каким-то безнадежно спутанным клубком шерсти. И Мари Рюппель, без сомнения, стала жертвой, угодившей мне под горячую руку и искупавшей преступление, совершенное двенадцать лет назад. Я создавал вокруг себя пустоту.
Февраль дышал ледяным холодом. Казалось, в этой стуже утки вот-вот примерзнут лапками ко льду, а их крылья треснут и разломятся. Однажды во вторник, в феврале, я проводил занятия в музыкальной школе. В класс заглянула мадемуазель Вьорн, она сказала, что меня вызывает мадам де Кропуа.
Я пересек комнату секретарши мадам де Кропуа и вошел в помещение, которое в школе окрестили «залом ожидания». И действительно, для того чтобы попасть в просторный, более или менее сохранившийся салон XVII века, служивший мадам де Кропуа кабинетом, нужно было пересечь темный закуток, род передней. В этой крохотной, без окон, комнатке, где посетители ожидали, когда мадам де Кропуа соблаговолит их принять, справа от двери стоял длинный низкий книжный шкаф черного дерева, а на нем – маленький, но очень тяжелый металлический гонг в виде диска, висевшего на толстой желтой веревке внутри такого же металлического круга. Тут же имелось и небольшое било из светлого дерева. Всякий раз, как мне случалось стоять здесь, ожидая, когда мадам де Кропуа отворит массивную дверь своего кабинета, у меня при виде этого гонга чесались руки: я с трудом сдерживал озорное желание схватить маленькое било и ударить в гонг, да так, чтобы мадам де Кропуа подпрыгнула со страху и побежала мне открывать.
Она открыла дверь. Я вошел.
«Садитесь, месье Шенонь, – сказала она. – Я хочу попросить вас о небольшой услуге. Да, кстати, я прочитала биографию вашего виолониста, игравшего для Ришелье. Прекрасная книга. И такая толстая. Очень живо написано, но местами довольно смело, вы не находите?»
«Вы слишком снисходительны», – ответил я.
«Как бишь его звали? Фу, как глупо! Вертится на языке, и никак не могу вспомнить».
«Его звали Могар».
«Да-да, но, знаете, между нами говоря, я не люблю гомосексуалистов, хотя это мое личное мнение», – сказала она, понизив голос до шепота.
«У вас прекрасный вкус», – едко сказал я.
«Ну, я вижу, вы надо мной смеетесь. Хорошо, признаюсь вам совсем откровенно: я вообще не очень- то жалую человечество».
«О, это уже верх разборчивости».
«Да и животных я тоже терпеть не могу», – продолжала она с задумчивым видом.
«А горы и океаны – они-то хоть избежали вашей немилости?»
«Надо подумать…» – промолвила мадам де Кропуа; ее лицо выражало все большую растерянность. Она вертела в руках письмо, отпечатанное на официальном министерском бланке, и, казалось, целиком ушла в размышления. Затем положила письмо на толстую папку в бледно-желтой картонной обложке и заговорила в полный голос, озабоченно хмуря брови и надевая очки: «Вот зачем я вас вызвала. Нашему особняку решили присвоить статус исторического памятника. Возможно, школу оставят на месте. Я прошу вас пока никому об этом не сообщать. У нас еще нет никаких гарантий. Мэрия и министерство оспаривают друг у друга здание, но не школу, на сей счет я могу вас успокоить. Комиссия делегировала сюда одного из своих членов, он должен приехать третьего марта».
«Я ничего не знал…»
«Хочу надеяться, что не знали. К несчастью, месье Шенонь, во вторник, первого марта, мне предстоит небольшая операция. Я лягу в клинику накануне, двадцать восьмого».
«Это не очень серьезно? Я вам желаю…»
«Благодарю за пожелание. Это не очень серьезно, но я не смогу быть здесь и принять делегата от министерства. И я подумала: что, если бы вы встретили его вместо меня, – вы ведь не просто учитель…»
«Очень благодарен».
«Не прерывайте меня; и потом, вы уже так давно работаете у нас. Вы сумеете показать ему, как надо, все двадцать классов и наш маленький театр. Главное, постарайтесь скрыть от него классы сольфеджио, лютни и гитары. В общем, я надеюсь, что вы с честью защитите нашу школу».
«Конечно, я постараюсь».
«Я рассчитываю на вас. Очень рада, что вы согласны. Клеманс слишком импульсивна. Катрин чересчур язвительна, она загубит все дело. Нужно, чтобы это был мужчина. С мужчинами всегда легче. Тем более что и сам делегат тоже мужчина, это господин Сенесе…»
Я почувствовал внезапную дурноту.
«…и он настроен в нашу пользу. Да вы его знаете, это муж Мадлен. Он недавно получил должность хранителя в Лувре. Это я подсказала в Кабинете его фамилию. Господин Массе тоже на нашей стороне. Таким образом, у нас уже есть два союзника. И для полного успеха следовало бы… Что с вами, месье Шенонь, вам плохо?»
Мне пришлось сесть.