человека в постель, в то время как айя сидела в дверях, освещённая лунным светом, и убаюкивала его бесконечным, протяжным гимном, который пела обыкновенно в римско-католической церкви. Понч свернулся клубочком и заснул.
Утром Юди разбудила его возгласом, что в детскую прибежала крыса, и он забыл сообщить ей удивительные новости. Да, пожалуй, Юди и не поняла бы важности события, так как ей было всего три года. Пончу было уже пять, он знал, что путешествие в Англию гораздо привлекательнее поездки в Нассик.
Папа и мама продали экипажи и фортепиано, опустошили весь дом и сократили расход посуды для ежедневного обихода и долго совещались над связкой писем с почтовым штемпелем Роклингтона.
— Всего хуже то, что нет ничего определённого, — сказал папа, дёргая ус. — Письма сами по себе прекрасны, но предложения довольно умеренны.
«Всего хуже то, что дети будут расти вдали от меня», — подумала мама, но вслух этого не сказала.
— Нам остаётся только один выход из сотни, — с горечью сказал папа. — Через пять лет ты снова будешь дома, дорогая.
— Пончу будет уже десять, Юди восемь. О, как долго будет тянуться время! И они будут жить среди чужих людей.
— Понч очень общительный мальчуган. У него везде будут друзья.
— А кто будет любить мою Ю?
Они долго стояли потом поздно ночью над постельками в детской, и, мне кажется, мама тихо плакала. Когда папа вышел, она встала на колени у постельки Юди. Айя смотрела на неё и молилась, чтоб мэмсахиб не потеряла навсегда любовь своих детей, которых брали у неё, чтобы отдать чужим людям.
Молитва мамы была несколько нелогична. «Пусть чужие люди любят моих детей и будут добры к ним так же, как я, но пусть любовь и доверие моих детей ко мне сохранятся навсегда, навсегда. Аминь». Понч потянулся во сне, Юди слегка застонала.
На следующий день все отправились к морю, и там, на берегу, Понч и Юди узнали, что Мита и айя остаются дома. Но прежде чем Мита и айя успели осушить слезы, Понч увлёкся тысячью новых и интересных вещей на пароходе, где были толстые канаты, блоки и паровая труба.
— Приезжай опять, Понч-бэбэ, — сказала айя.
— Приезжай, — сказал Мита, — и будь бурра сахиб (большой человек).
— Да, — сказал Понч, поднятый отцом, чтобы послать последний привет провожающим. — Да, я приеду и буду бурра сахиб балагур (совсем большим человеком).
В конце первого дня Понч просился скорее в Англию, а потом была сильная качка, и Понч очень страдал.
— Когда я вернусь в Бомбей, — сказал Понч, поправившись немного, — то буду ездить по дороге в экипаже. Это очень гадкий корабль.
Швед лоцман утешал его, и с течением времени он опять изменил своё мнение о путешествии. Он видел и слышал так много нового, что скоро почти забыл и айю, и Миту, и хамаля и с трудом вспоминал некоторые индостанские слова, хотя это и был его второй родной язык.
С Юди было ещё хуже. За день до прибытия парохода в Саутгэмптон мама спросила её, хочет ли она видеть опять айю. Голубые глаза Юди повернулись к морю, которое поглотило все её короткое прошлое, и она равнодушно сказала:
— Айя! Кто айя?
Мама заплакала, а Понч удивился. В первый раз в жизни он услыхал просьбу мамы не давать Юди забывать её. Он знал, что Юди совсем ещё маленькая, такая смешная маленькая… За последние четыре недели мама каждый вечер приходила в каюту, чтобы уложить спать её и Понча и спеть им песенку на ночь. Он не понимал, как можно забыть маму, но обещал маме и считал своей обязанностью исполнить обещание. Когда мама вышла из каюты, он спросил Юди:
— Ю, ты будешь помнить маму?
— Буду, — ответила Юди.
— Всегда помни маму, я дам тебе за это кусочек парусины, который отрезал мне рыжеволосый капитан сахиб.
Юди обещала всегда помнить маму.
И много раз ещё мама просила его о том, то же самое говорил папа с такой настойчивостью, что мальчику делалось страшно.
— Ты должен скорее выучиться писать, Понч, — говорил папа, — чтобы уметь писать нам письма в Бомбей.
— Я буду приходить к тебе в комнату, — сказал Понч, и папа всхлипнул при этом.
Мама и папа так часто всхлипывали в эти дни. Когда Понч уговаривал Юди «не забывать», они всхлипывали. Когда Понч, развалясь на диване в гостинице в Саутгэмптоне, облекал свои мечты о будущем в пурпур и золото, они всхлипывали. Но больше всего всхлипывали они, когда Юди протягивала губки для поцелуя.
И так в течение всего их продолжительного странствования по суше и воде Понч был предоставлен самому себе. Юди, конечно, ничего не понимала, а папа и мама были грустны, рассеянны и часто плакали.
— Где же наш брум-гхари? — спрашивал Понч, утомлённый поездкой в каком-то отвратительном приспособлении на четырех колёсах, с тяжёлым навесом для багажа наверху. — Где наш собственный брум-гхари? Этот стучит так сильно, что я не могу разговаривать. Когда я был на железной дороге, прежде чем мы уехали сюда, я видел сахиба Инверарити, который сидел в нем. Он сказал, что это его брум-гхари. А я сказал: «Я подарю вам наш брум-гхари». Я люблю сахиба Инверарити. Он засмеялся, а я спросил его: «А можете вы просунуть ноги в отверстия для вожжей?» Он сказал: «Нет», — и опять засмеялся. А я могу просунуть ноги в эти отверстия, как в окошки. И здесь тоже могу. Смотри! О, мама опять плачет! Я не знал, что этого нельзя делать. Я не буду.
Понч все-таки высунул ноги в окошко, дверца отворилась, и он соскользнул на землю, попав сразу в целый каскад узлов и чемоданов. Экипаж остановился у маленького мрачного дома; Понч съёжился и с неудовольствием посмотрел на дом. Он стоял среди песчаной дороги, и холодный ветер щипал Понча за ноги.
— Уедем отсюда, — сказал он. — Здесь нехорошо.
Но мама, папа и Юди также вышли из экипажа, затем оттуда взяли весь багаж и внесли в дом. В дверях стояла женщина в чёрном и широко улыбалась сухими, потрескавшимися губами. Позади неё стоял мужчина, высокий, костлявый, седой и хромой на одну ногу, а из-за него выглядывал черномазый мальчик лет двенадцати. Понч оглядел всех троих, затем смело пошёл к ним, как привык выходить в Бомбее к приходящим к нему играть на веранду.
— Как поживаете? — спросил он. — Я Понч.
Но все занялись багажом, кроме седого господина, который пожал руку Пончу и сказал, что он «славный паренёк». Затем Понч забрался на диван в столовой и наблюдал, как кругом бегали и суетились с тяжёлыми сундуками и чемоданами.
— Мне не нравятся эти люди, — сказал Понч. — Но ничего. Мы скоро отсюда уедем. Мы нигде не живём долго. Мне хотелось бы только поскорее вернуться в Бомбей.
Желанию этому не суждено было, однако, исполниться. Через шесть дней мама со слезами показывала женщине в чёрном одежду Понча, что вовсе не нравилось ему.
— Но, может быть, это новая, белая айя, — рассуждал он. — Только почему же я зову её Антироза, [4] а она не зовёт меня сахиб. Она все называет меня Понч, — сообщил он Юди. — Что такое Антироза?
Юди не знала. Ни она, ни Понч никогда не слышали, чтобы кого-нибудь из окружающих называли тётя. Их мир ограничивался папой и мамой, которые все знали, все могли позволить и всех любили, даже Понча и даже тогда, когда он, невзирая на уговоры отца, забивал ногти землёй после того, как их только что почистили ему.
Неизвестно, по каким соображениям Понч находил допустимым существование обоих родителей между ним и женщиной в чёрном с черноволосым мальчиком, хотя не был доволен обоими последними. Ему понравился только седой человек, который выразил желание, чтобы его называли Онклегарри.