феноменальная память! Но этот пусть не жадный, пусть приторможенный, но все-таки устойчивый, на протяжении стольких лет, интерес к книгам и лекциям.

Однажды он допоздна засиделся на кафедре – дочитывал рукопись, как вдруг в тишине, которую нарушал только шелест переворачиваемых страниц, заскрипела дверь и в щель просунулась стриженая головка. «А, это вы, – проговорила негромко Манечка и назвала его по имени. Просто по имени, без отчества, что в стенах этих К-ову приводилось слышать не часто. – А я вижу – свет, думаю, погасить забыли». И тихонько прикрыла дверь.

Растревоженный, он так и не смог больше собраться с мыслями. Кичливости не было в нем – по имени так по имени! – но его поразило, что она, оказывается, не только помнит его, но, судя по всему, воспринимает таким, каким был он четверть века назад. Отчего же ничем не выдала себя? Отчего за весь год – а он проработал в институте уже год – не воспользовалась ни разу правом старой знакомой? Остановить, заговорить, напомнить о прошлом… Он тоже не воспользовался (если не считать того первого раза, когда жизнерадостно и фамильярно поздоровался с ней), но он-то думал – он просто уверен был! – что затерялся в ее памяти среди других студентов. Мудрено не затеряться – столько прошло их за эти годы перед небыстрым ее взором!

Получалось, он как бы прятался от нее. Прятался или пренебрегал – во всяком случае, она могла подумать так… Решительно закрыл рукопись, сунул в портфель, оделся и вышел, погасив за собой свет.

В коридоре горел один-единственный плафон, да и то в самом конце, возле туалета, и, может быть, поэтому коридор казался непривычно длинным и мрачным. От толстых стен с облупившейся штукатуркой веяло сиростью, поскрипывали половицы, а в единственном окне, на холодном крашеном подоконнике которого он столько раз сиживал студентом, отражался – далеко! – все тот же неяркий плафон и его, преподавателя К-ова, широкая от расстегнутого плаща, зыбкая, как призрак, фигура. Институт помещался в особняке восемнадцатого века, разные знаменитости живали тут, но об этом нынешние хозяева вспоминали редко, лишь на торжествах по случаю начала учебного года – это официально, вслух, а про себя – когда видели во дворе экскурсионные группки. И вот теперь преподаватель К-ов вспомнил об этом тоже, но вспомнил не с гордостью, не с лестным сознанием своей пусть нечаянной, пусть временной, но все же причастности к великим теням, а с чувством нехорошим, неуютным, переместившим акцент со слова «великие» на слово «тени». О Манечке подумал, безответной привратнице, – как не страшно ей здесь ночью, одной! – подумал, а затем, приблизившись к стеклянной каморке, и вслух произнес.

Манечка читала. Отраженный от стола рассеянный свет озарял склоненное над книгой детское личико, на котором хоть бы мускул дрогнул, – неужто не слышала приближающихся шагов? – и лишь когда прозвучал, как-то очень длинно, его голос, подняла неторопливо голову. «Не страшно», – ответила. В полумраке он не различал ее глаз, но ровный, глухой, монотонный голос передавал их безжизненное выражение. Словно и она тоже была тенью, вот разве что тенью не отшумевшей жизни, а, наоборот, жизни несостоявшейся. Не оттого ли, подумал он, и прижилась в этих стенах, среди своих, так сказать. Но позже, когда между ними установятся особые, доверительные отношения, К-ов мысль эту отвергнет. Тени, присутствие которых он столь отчетливо ощутил в тот осенний вечер, не являлись ее воображению – не являлись хотя бы потому, что воображения-то как такового не было у Манечки, она жила в мире, адекватном самому себе, то есть была в этом отношении полной противоположностью сочинителю книг, который воспринимал реальность лишь как повод, как импульс, как материал – вот именно материал! – для пробуждающегося бытия, что он самозабвенно и кропотливо лепил в своем безысходном уединении. Антиподы, выходит? Наверное, антиподы, но в то же время, угадывал К-ов, было между ними нечто общее, и Манечка, по-видимому, угадывала это тоже, потому что стала выказывать к нему после того непродолжительного общения в по-ночному вымершем особняке знаки внимания. Принесла снимок, на котором была запечатлена защита диплома, снимок, не очень качественный, но он, конечно же, тотчас узнал себя, торжественно и нетерпеливо застывшего на пороге новой жизни.

Ах, как рвался он в эту неизведанную жизнь! Как предвкушал победы и праздники! И праздники были – были праздники, были! – ему на судьбу жаловаться грех. Услышать по телефону: книга вышла, вот только что прислали из типографии сигнальный экземпляр, – и, бросив все, лететь в издательство, но лететь душой, физически же перемещаться без спешки, с этаким чинным смирением (не только ведь беда требует смирения, но – и даже, может быть, в большей степени – удача тоже), войти неторопливо, вежливо назвать себя и, наконец, благоговейно взять в руки свежеиспеченный томик, плод многолетних трудов, соединительное звено между миром, в котором он плачет и радуется, отгородившись от всех, и миром, в котором плачут и радуются другие… Не эти ли счастливые мгновенья и предвкушал пышноволосый юнец на старой фотографии? «Экий, – усмехнулся К-ов, – драгун!»

Манечка посмотрела на него, но недолго, сразу же отвела взгляд. «Почему драгун?»

К-ов растерялся. Автор иронических текстов, он бывал, случалось, и толкователем их, о Стерне писал и писал о Свифте, но здесь растерялся – перед собственной-то незамысловатой шуточкой! – и не нашел ничего лучшего, как осведомиться: «Ты знаешь, кто такой драгун?»

Вопрос, разумеется, был обидным (разве повернулся б язык, будь другая на ее месте!), он сообразил это мгновенно, но исправить дело можно было опять же только шуткой, а шуток она не понимала. Мазнув по нему взглядом, ответила тем же равным, глуховатым, без малейшего упрека, голосом: «Знаю. – И добавила: – Вы, наверное, конным спортом занимаетесь?»

Тут уж он не сумел сдержать улыбки – представил себя верхом на лошади! – а его собеседница оставалась серьезной и вдумчивой, внимательно ответа ждала.

К-ов знал, что живет она с матерью и незамужней сестрой на окраине Москвы, у кольцевой дороги, за которую ходят все трое собирать земляничный лист – зимой им, высушенным, заваривает чай едва ли не весь институт (лист оживает в кипятке, зеленеет, наливается плотью и запахом), – знал и без труда рисовал себе эту женскую обитель, где наверняка преобладали серые унылые тона. (Они преобладали и в Манечкиной одежде, отнюдь не нищенской и очень даже, если присмотреться, опрятной, но именно серой, именно унылой.) Интерес его к Манечке не был интересом литературным, беллетрист не собирался ее описывать, просто ему нужно было понять ее, а через нее непостижимым каким-то образом понять и себя, коль скоро между ними и впрямь существует что-то общее. Она тоже думала о нем (конечно, думала! а иначе разве стала б разыскивать допотопный снимок!), но думала иначе, нежели он, по-своему, не умея дополнить воображением то, что видели ее глаза. Видели глаза, слышали уши, улавливало обоняние – дальше же (за своего рода кольцевой!) мрак начинался, небытие. Именно так: небытие, вот разве что в поле ее зрения попали каким-то чудом и написанные им книги.

Оказывается, Манечка была его усердной читательницей. Он с удивлением узнал об этом все в тот же осенний вечер, когда она без смущения назвала его по имени, на что у нее, сообразит он впоследствии, было право, и право не только памяти, сохранившей в неприкосновенности студенческий его облик, но право постоянного, из года в год, общения с ним, ибо читала едва ли не все, что выходило из-под его пера.

Потрясенный К-ов осведомился, не удержавшись, о последней своей повести. Месяца три назад вышла, но он еще не слышал о ней ни слова, не слышал и не надеялся услышать, ибо никто ничего не читал, не до изящной словесности было оглушенным, усталым, мающимся по очередям, затурканным людям, – никто, кроме Манечки. Манечка читала… В том числе – и эту злополучную повесть.

«И как?» – спросил он небрежно, а у самого аж перехватило дыхание. Да, перехватило дыхание, хотя не литературный эксперт был перед ним, не посвященный в тайны ремесла коллега, а вахтер Манечка, всего-навсего, но раз никому в мире нет больше дела до того, что составляет суть его жизни, ее плоть и душу – вне письменного стола К-ов превращался в собственную бледную тень, – если одна только Манечка и осталась у него, то он хочет знать ее мнение. «Что – как?» – не поняла она.

К лицу его прилила кровь, но в вестибюле, к счастью, стоял полумрак – лишь раскрытую книгу освещала настольная лампа, – поэтому Манечка вряд ли что-нибудь заметила. «Понравилось?» – произнес он еще небрежней, почти разнузданно, давая понять тоном, что шутит, – забыл от волнения, что Манечка шуток не понимает. Да и слово «понравилось» не умела, по-видимому, соотнести с тем, что не имеет ни вкуса, ни запаха… Надолго задумалась – он ждал! – потом молвила: «Это седьмой номер», – и назвала журнал.

Наверное, могла б назвать и страницы – с такой-то памятью! – но К-ов не донимал ее больше дурацкими вопросами. Осведомился, не холодно ли здесь – ночами ведь уже заморозки! – и она объяснила,

Вы читаете Пир в одиночку
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату