чтобы определить, сколь тяжелы подымаемые трубы. «Ушла… Ушла вода! Или клапан сорвало, или…» И по свирепому, полному отчаянья взгляду К-ов понял, что это второе «или» чревато крупными неприятностями.

Ушла вода… Позже, коченея на платформе в ожидании электрички, которая опаздывала на десять, на пятнадцать, на двадцать минут, на полчаса, – а он, чтобы поспеть именно к этой электричке, сбежал, так и не дождавшись, когда проснется внучка, – позже эти слова – ушла вода – покажутся ему исполненными особого смысла, на сей раз не мерцающего пунктиром, а ясного и четкого, как всякое сравнение. (Рассудочный беллетрист обожал сравнения.) Пустой шла вторая труба, теперь уже тесть не сомневался в этом, но ждал с опаской еще чего-то, самого, по-видимому, худшего, и предчувствие не обмануло: нижний конец вылез свободным, без соединительной муфты и третьей трубы. Обрыв! Это был обрыв, неожиданный и коварный, оставивший третью трубу в узкой скважине на глубине двенадцати метров. К-ов не представлял, каким чудом можно извлечь ее оттуда. И можно ли…

Стянув с головы вязаную шапочку, старик вытер свое большое мокрое то ли от пота, то ли от растаявшего снега лицо. «Обрыв!» – повторил в третий или четвертый раз, явно подозревая, что зять не понимает до конца, что означает сие. Это зять-то не понимает! Прохаживаясь по темной платформе – фонари не горели, – твердил мысленно: обрыв, обрыв – в метафизическом, разумеется, смысле, вечном и универсальном, далеком от той грубой реальности, что подразумевал тесть. И вдруг остановился, осененный. Света нет, электричек нет, ни туда, ни обратно, хотя торчит здесь минут сорок, не меньше – тоже обрыв? Но уже не в метафизическом, уже в самом что ни на есть прямом смысле слова: лопнули провода. Назад возвращаться? Но его ждут дома, а здесь не ждут. Больше не ждут… «Может, разбудить ее? – предложил перед тем, как уйти. – А то ночью не заснет».

Теща на цыпочках вошла в комнату, побыла там недолго, потом так же на цыпочках вышла и аккуратно прикрыла за собой дверь. «Жалко…» А рядом что-то возбужденно говорил тесть, размахивал туго скрученной, изображающей насос газетой, схему рисовал – разрабатывал операцию по извлечению застрявшей трубы. Но для этого потребуются кое-какие приспособления, он изготовит к субботе, и если в субботу у него будет помощник… «Постараюсь, – сказал К-ов, – приехать».

Но сначала надо было уехать, а обеззвученные рельсы поблескивали в лунном свете тускло и мертво, как тот заманивающий в пустыню холода и мрака обманный пунктир. Нет никаких общих законов, понял К-ов, мираж все это, происки дьявола. Дьявола, впрочем, тоже нет…

То ли мороз усилился, то ли раненое пальто не держало тепла, но в ледяной торос превращался мало-помалу человек на заснеженной платформе. Не здесь и не сейчас началось это, давно, с тех самых пор, как пустился, слепец, в изнурительную погоню за убегающим смыслом. Не здесь и не сейчас… Как же опасен безжизненный его холод для крохотного существа с горячими руками! Огонек только занимается – только-только! – и неужели лучшее, что может сделать К-ов, это держаться от него как можно дальше?

Теория красного смещения

На ходу подстерегло, подбило влет, хотя в первое мгновенье не понял, что подбило, не почувствовал боли, да и жена не походила на охотника, пусть даже и караулила момент, чтобы сказать, выжидала, – он успел скинуть туфли, выложить газеты на журнальный столик и задать пустячный какой-то вопрос, на который она ответила, причем голос не выдал ее, только внимательно следили глаза. И вот произнесла. Он остановился посреди комнаты (влет! именно влет!), не сразу уяснив, а что, собственно, такого, ушла и ушла, мало ли куда уходит молодая девчонка: в магазин, к подружке, на свидание, но через секунду догадался по тону, по отяжелевшему телу на тахте, что дочь не просто ушла, а ушла так, как никогда прежде не уходила. Не в магазин… Не к подружке… Жена не издала больше ни звука, только смотрела, и во взгляде ее, в глубине обреченных глаз, таилась надежда, будто он, еще не осознавший до конца происшедшего, то есть еще остающийся на тверди прежней жизни, которая для нее уже кончилась, – бедняжка барахталась и тонула, – способен каким-то чудом вытащить и ее. «Куда ушла?» – буркнул он и перевел взгляд на газеты. Поворошил, пошуршал – только б не видеть этой обращенной к нему надежды, женской этой веры в мужчину, которому якобы подвластно все. «К нему», – ответила жена с видимым усилием, но спокойно и тихо.

К-ов засопел, снова тронул газеты – искал какую-то, но искал зря, не попадалась, и тогда он оставил газеты, ушел к себе и начал переодеваться, погрузневший враз, постаревший (влет! именно влет!), с вздымающимся глухо раздражением, которого он не подавлял, – нет, не подавлял, ибо чувствовал: пусть лучше раздражение, чем то, другое, что придет на смену ему.

Был август, сухая духота морила полуопустевший, без детей и собак – на дачи поувозили! – город, люди разгуливали по улицам в легкой комнатной одежке, а она, подумал отец… В чем она ушла? Праздный вопрос этот (а впрочем, не такой уж и праздный) вертелся в мозгу, разрастаясь, и он пестовал его, не отпускал, как не отпускал раздражения, но потом все-таки не вытерпел, проворчал, направляясь в ванную: в чем ушла? – и придержал в ожидании шаг. Жена, сидящая на тахте все в той же подстреленной позе, смотрела на него с усталым недоумением, но не мог же он растолковывать сейчас, как это существенно: в чем ушла, много ли прихватила вещей и какие сказала на прощанье слова. Вот-вот, слова, это главное.

Слов жена не помнила. Да их и не было, никаких особенных слов, не было сцен и уж тем более истерик. Просто поскладывала вещички в большую спортивного покроя сумку с похожим на кота олимпийским медведем (спустя семь месяцев К-ов с этой же сумкой привезет ее на такси обратно), накинула ремень на хрупко прогнувшееся плечо, взяла в руку электрический прозрачный чайник, подарок сокурсниц к девятнадцатилетию («А чайник-то где?» – усмешливо спросит он в ночном, мчавшемся среди мартовских сугробов такси), подошла к матери, которая сидела обессиленно на тахте, поцеловала холодными губами, холодными и накрашенными, сильно накрашенными, следы помады розовели до вечера, пока К-ов не бросил с досадой: вытрись! – поцеловала и вышла, заперев за собой дверь.

Заперев! Точно тяжелобольную оставила в доме… Или даже не больную, а покойницу – да-да, покойницу, но этого супруг не сказал, лишь язвительно осведомился, зачем ключи взяла, они ведь ей теперь ни к чему. У нее нет больше дома, этого дома, она предала его, мать предала, отца – ну отца ладно, он не в претензии, но мать, мать – да как смела она, мерзавка, шлюха этакая, променявшая на кобеля самого близкого человека! Пусть немедленно, завтра же, вернет ключи. Слышишь, немедленно! «Хорошо, – сказала жена. – Я скажу ей».

Эта тихая покорность обезоружила К-ова, но в то же время слова ее вселили надежду: раз есть возможность сказать, значит, какая-то да осталась связь, – он поймал себя на этой мысли и раздосадовал еще больше, теперь уже на себя, на свою непоследовательность и беспринципность, на неумение обуздать обстоятельства, которые всегда – или почти всегда – оказывались сильней его. Разве не чувствовал он, что добром это не кончится, что дочь на опасной дорожке: эти гулянья допоздна, эти нервные ожидания звонков, эти мужские голоса в трубке, то притворно-вежливые, то бесцеремонные, но в тех и в других сквозила одинаковая уверенность, что та, кого спрашивают они, подойдет, не откажет, будет кокетливо болтать, такая вдруг веселая (а только что ходила с хмурым лицом – не подступись!), такая щедрая на время, которого для родителей хронически не хватало. Неужто это то самое существо, которое двадцать лет назад появилось, нежданное, на свет? Нежданное, потому что на месяц раньше положенного срока произошло это, что вызвало переполох в доме, почти панику и породило опасливые, не произносимые вслух прогнозы.

В первые часы лета родилась она, в грозовой ливень, застигнувший молодого отца, который возвращался из больницы и еще не знал, что отец, на темной поселковой улице возле спящего барака, к бревенчатой стене которого он прижался изо всех сил мокрой спиной. Барак этот стоял с довоенных времен и был обречен на снос, как, поговаривали, и весь поселок, на который зубьями высотных зданий надвигалась столица. В Москву «Скорая» везти отказалась, там, сказала врачиха, из области не принимают, и старенький «ЗИМ» долго кружил по темным разбитым дорогам. К-ов пристроился возле носилок, но выпрямиться не мог и прямо-таки нависал над распростертой, с закрытыми глазами женщиной, какой-то вдруг пугающе чужой, непонятной, с полоской зубов, неровно белеющих при свете плафона, который зажигался, когда врачиха оборачивалась на стон.

Вы читаете Пир в одиночку
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату