интригующе седобородый велосипедист и кивнул на багажник. – Садись! – А поскольку на лице приятеля мелькнуло нечто вроде испуга, успокоил со смешком: – Ничего-ничего! Грушу вожу… Она тяжелее тебя». И подмигнул заговорщицки, и напомнил, как шастали среди ночи по деревням – а?! Столько лихости было в этом грудном, из самого сердца «а», столько азарта и молодости, что К-ов, сунув в стол рукопись, взгромоздился с хохотком на багажник. То была, конечно, имитация студенческого безрассудства, эпигонство чистой воды, пусть даже и самим себе подражали, себе
Весело крутил Ястребок педали, весело и легко, будто не два пятидесятилетних мужика ехали, а два мальчика. Навстречу женщина шла. Молодая… Один из седоков, с бородкой, вскинул, приветствуя ее, руку. Все еще верил, стало быть, в мужскую свою неотразимость… К-ов знал многих его подруг, жен тоже знал, но ни те, ни другие не задерживались надолго.
Груша оказалась и впрямь тяжелее К-ова. Пухлая старуха, палец о палец не ударяла на участке, что окружал ее деревянную хибару. Бурьяном заросло все, лишь кое-где желтел укроп да торчала перезрелая редиска. Ястребцов по-хозяйски надергал пучок, ополоснул в мутной воде и что-то такое же мутное разлил благоговейно по стаканам. «За знакомство, Груша! Я тебе рассказывал о нем. Прекрасный писатель!»
Прежде тоже похваливал, но всегда навеселе и всегда в чьем-либо присутствии. Подруг ли своих… Собутыльников… Груша, судя по всему, относилась к числу последних. Однако, захмелев, вспомнила, что и она тоже баба, игриво ткнула квартиранта в бок. Тот строго погрозил пальцем. «Не шали, Аграфена!»
К-ов исправно подносил стакан ко рту, но не то что пить – вдохнуть не решался, так сивухой несло. «А что, – спросил осторожно, – “Маша, дочь Марии”? Сейчас это можно напечатать».
Ястребцов, враз потяжелев как-то, мрачно ухмыльнулся и не издал ни звука. «Могу показать, если хочешь, – предложил К-ов и назвал журнал. – Рукопись-то цела?»
Вместо ответа Ястребок плеснул себе самогона, Груше плеснул, а у стакана К-ова бутылка лишь задержалась на миг и прошла мимо. «Здоровье бережешь?» Всю его легкость как рукой сняло – неопрятный, с воспаленными глазами старик колдовал над зельем, рубаха расстегнулась, а в бороде желтела веточка укропа.
Больше К-ов о повести не говорил. Да и не виделись больше, хотя всякий раз, выходя из электрички, с неприятным чувством оглядывался вокруг.
И всякий раз вспоминал сцену из «Идиота», когда затерявшийся в привокзальной толпе Рогожин следит напряженно за князем Мышкиным.
На месяц раньше съехал с дачи, сбежал, но и в Москве, возвращаясь вечерами домой, с тревогой вслушивался, не раздадутся ли шаги за спиной.
Первые дни бабы Регины после ареста сына
Вообще-то у нее было два сына: удачный и неудачный, или
Беспокойно всматривался стареющий К-ов в этого вихрастого мальчика. Некую словно бы вину угадывал за ним, и связано это было с бабой Региной. Вину за что? Никогда ведь не обманывал ее, никогда не обижал, да и тогда, в прошлом, в
Во дворе побаивались ее. Что думала, то и говорила, в глаза резала правду-матку, ни для кого не делая исключения. В том числе и для собственных сыновей.
Старшего, впрочем, костить не за что было: работящий, тихий, услужливый… Вот разве что не в поле трудился, как его библейский предшественник, а на ниве народного просвещения: химию преподавал, науку загадочную. Почти Менделеев… Младший так и звал его – Менделеев, что свидетельствовало о некоторой иронии, но иронии доброй.
Сам он, низкорослый, жилистый, с прыщавым личиком, работал пожарником. Однажды, рассказывали, предотвратил катастрофу на нефтебазе, где загорелось что-то, в другой раз, подобно Дубровскому, вытащил из пламени кошечку.
Было между ним и Дубровским и еще кое-какое сходство. Тоже шайкой заправлял, хотя на большую дорогу не выходили, в городских резвились переулках. Не всякая мать распространялась бы о таком, но баба Регина, старуха прямая и справедливая, называла вещи своими именами. «В тюрьму сядешь, гад! – пророчила громогласно. – В тюрьму! И от меня, заруби на носу, не жди писем. Вот она, рука, нехай отсохнет, если напишу!»
Неизвестно, писала ли она, когда сел, но он писал. И матери писал, и брату. Рассудительные, чуть наивные послания, с отступлениями о благородстве и добропорядочности. Под стать содержанию был и почерк. Каждая буковка выводилась отдельно и нет-нет да украшалась какой-нибудь завитушкой. На свободе люди не пишут так.
Но самое удивительное было не это. Самое удивительное заключалось в том, что он, живущий в неволе, жалел брата. Не завидовал (хотя и завидовал тоже: «В море купаешься! Счастливчик!»), а жалел. Вспоминал, как сам издевался в школе над учителями, – и сочувствовал бедному Менделееву. «Скажи обалдуям своим: скоро вот вернется младший братишка и потолкует с вами. По душам! Аликом, скажи, зовут. Сын бабы Регины. Должны знать… Меня в городе все знают».
Менделеев, прочитав, отдавал письма матери, а уж та делала их достоянием соседей. С молодых лет привыкла нараспашку жить. Да и как спрячешься, если комната одна, а кухня и коридор общие, не говоря уж о расположенных во дворе коммунальных удобствах.
Мужа ее, Аликиного отца, К-ов помнил смутно. Был еще другой муж, отец Менделеева, но погиб на фронте, а с новым прожила недолго: без руки вернулся с войны, но и одной, левой, вытворял такое, что милиция наведывалась что ни день в гости. Пока совсем не забрала бузотера, и он пропал, сгинул… Баба Регина, однако, напоминала о нем младшему сыну часто: «По стопам папочки хочешь, да?»
Не помогало. Не останавливал Алика печальный пример родителя. А может быть, даже и вдохновлял? Ибо раз прыщички на лице покраснели, глаза кровью налились и губы, приоткрывшись, выпустили: «Не трожь отца!»
Баба Регина опешила. То был единственный случай, когда сын повысил на нее голос. Вернее, понизил – до гусиного какого-то шепота, обычно же отмахивался да отшучивался: «Ну перестань, мама! Погладь-ка лучше рубашку».
Франт был тот еще. Кондукторов не хватало, и она по две смены вкалывала на своем трамвае, зато сына одевала с иголочки. Младшего… Старший сам себя содержал. Учился и работал, не пил, не курил, с девицами не гулял, а по вечерам, оставшись один, играл на скрипочке. Потом женился. Не на вертихвостке, как с гордостью говорила мать, к тому времени вышедшая наконец на пенсию, а на женщине положительной, с квартирой.
Баба Регина не могла нарадоваться на первенца. Счастливейшей матерью была б, кабы не младший. Угораздило ж родить такого олуха – это в сорок-то без малого лет! «Зачем? – вопрошала соседей, с интересом внимающих ей. – А затем, что – во!» И по лбу, по лбу себя так, что крупная голова ее звенела и упруго раскачивалась.