Доверчивость – сочинителю книг казалось это слово точным – сквозила и в Стасикиных преступлениях, поразительно наивных, беспомощных, лишенных и намека на изощренность, которую он вроде должен был приобрести за годы тюремных мытарств. Нет! Стасик воровал как-то по-детски открыто, не воровал даже, а брал, просто брал, единственную позволяя себе хитрость: не спрашивал, можно ли. А когда ловили с поличным, обезоруживающе и опять-таки по-детски улыбался беззубым ртом. Еще он любил смотреться в зеркало, и никогда при этом не ужасался своему виду, напротив: испытывал явное удовольствие от этого лукавого, исподтишка, созерцания. Будто сам-то – красавчик и лишь примеряет, забавляясь, страшные маски.
Телеграмма, что Стасик умер, пришла накануне похорон; поездом уже не успеть было, а последний самолет улетал через час. Не судьба, стало быть… К-ов подумал об этом с облегчением, но тотчас устыдился и давай звонить в аэропорт: нет ли случайно дополнительного рейса? Дополнительного не было, а основной, сказали, задерживается. К-ов тут же стал собираться.
Ему повезло: вылет еще отложили и кое-кто сдал билеты…
Шел второй час ночи, когда беллетрист с легкой дорожной сумкой спустился по трапу на родную землю. Хотелось пить, но буфет был закрыт, а автоматы не работали: темнели, скалясь мертвыми ртами. Автобусы не ходили. Три или четыре легковушки караулили в сторонке полуночных пассажиров, но пока К-ов безуспешно пытался раздобыть воду, уехали.
Еще стоял небольшой фургончик, без света, но на всякий случай К-ов подошел. Кажется, в кабине сидели, однако издали не разобрать было, и лишь вплотную приблизившись, убедился: да, сидят, причем не один – двое. Но сидят поразительно недвижимо, поразительно прямо, точно манекены какие. «Вы не в город?» – спросил прилетевший на похороны, но в кабине не шелохнулись, хотя стекло было приспущено и не слышать его не могли. «Мне до центра. Не подбросите?» И опять никакой реакции. Сидят, смотрят перед собой, молчат… Ну нет и нет, и он двинул было дальше – в конце концов не останется же навеки здесь! – но тут из кабины выпрыгнули. Без единого звука обогнув фургон, распахнули сзади дверцу. «Подвезете?» – обрадовался К-ов.
Человек, придерживая одной рукой дверцу, молча ждал. «До центра, да?» – уточнил на всякий случай ночной пассажир и, сгорбившись, полез внутрь.
Не успел сесть – только нашаривал что-нибудь вроде сиденья, – как дверца захлопнулась, и почти в тот же миг (дошел ли человек до кабины?) машина сорвалась с места. По жестяному полу прокатилось что- то, ударилось и замерло, а когда фургон повернул, покатилось обратно.
Ни сиденья, ни подобия сиденья не было – во всяком случае, К-ов не сумел отыскать в кромешной тьме и устроился на карачках, держась за прохладную, глухую, без единой щели боковину и вслушиваясь в катающийся туда-сюда загадочный предмет. Страха, как ни удивительно, не было – ни страха, ни ощущения ирреальности. Даже некую удовлетворенность испытывал сочинитель книг, вроде искупал вину перед Стасиком, чью абсурдную, полную опасностей жизнь он, с риском для жизни собственной, как бы продлевал сейчас в летящем сквозь ночь
Впрочем, не только мальчишек околдовывал Стасик. Какие обворожительные, какие веселые, какие красивые женщины вились вокруг этого лысого хрипуна! – художник слова отродясь не видывал таких. Или, правильней сказать, они не видели его, не замечали, проходили мимо, с озорным мимолетным удивлением – а чаще равнодушием – скользнув взглядом по написанным им страницам. Типографский текст, к которому сочинитель книг относился с благолепием почти мистическим, навевал на них скуку. А вот со Стасиком весело было. Стасик умел рисковать, и они ценили это, тем более им-то самим ничто не угрожало. Рыцаря забирали, увозили в такой же вот, как эта, колымаге, а они оставались, – молодые, свободные, в золоте и дорогих нарядах. Никто, разумеется, не ждал его, за исключением Любы, но Люба появилась, когда Стасик постарел уже, пооблез и поослаб.
Загадочный предмет, судя по звуку, круглый, продолжал кататься по металлическому полу. Уж не бутылка ли, подумал узник, облизывая пересохшие губы. Ветерок приключения, в Стасикином совсем духе, овеял лицо насквозь бумажного, насквозь кабинетного человека. Встав на колени, попытался поймать предмет. Фургон повернул, пассажир завалился было, но успел выбросить руку и… наткнулся на бутылку! Полную, закрытую – пальцы ощупали на горлышке ребристую нашлепку. Вода? Пиво? Кто сказал, что Стасик умер, он жив, он лезет в дорожную свою сумку, достает перочинный нож, открывает на ощупь, сдергивает нашлепку, которая звонко ударяется о металлический пол – а черный ворон все везет его куда-то, и пусть себе везет, пусть! – подносит бутылку к лицу, уверенный, что услышит запах пива, и пиво ударяет в нос, легкий, свежий аромат, и вот уже пенящаяся прохладная влага льется, булькая, в сведенный жаждой рот, воскрешая его, и Стасик счастлив, он улыбается, он жив, он бесстрашен – пусть себе везут, пусть! – он щедр, он по-царски отваливает десятку, когда фургон, наконец, останавливается и его выпускают («За пиво!» – бросает угрюмому молчуну), он шагает налегке по ночному пустынному городу и отыскивает свой дом, и стучит по-хозяйски, и слышит голос жены, верной, единственной, последней Любы: «Опять вы! Я же сказала – нет Хрипатого. Умер! Похоронили!»
К-ов медленно проводит по лицу ладонью. Ну да, Хрипатый – его там Хрипатым звали, ну да, умер, но почему похоронили, когда? «Когда?» – произносит он.
За дверью молчат. В ставнях светится щель, приторно пахнет горячим мясом. Задрав хвост, о ноги позднего гостя трется жирный котяра. «Кто там?» – доносится изменившийся Любин голос.
К-ов называет себя. Еще мгновенье тянется тишина, потом – аханье, причитанья, звяканье крючков и задвижек. «Приехал! А мы и не ждали уже!»
Ждали других, со страхом ждали, потому что дважды приходили, называли себя друзьями Хрипатого, и уж наверняка явятся завтра, а она не желает видеть их рожи, она хочет по-человечески похоронить – хотя бы похоронить! – и она так счастлива, что он приехал, так счастлива… На глазах слезы блестят, но слезы не горя, а умиления. Будет оркестр, венки будут, ящик апельсинов достала (он вспомнил тот, в Стасикиной руке), будут приличные люди, вот только гроба нет…
В коридоре старуха в черном колдует над тазом с костями и мясом. Холодец готовит? «Как гроба нет?» – спрашивает К-ов. «Нет! С деревом плохо, ни за какие деньги не достанешь!»
Москвич осторожно бросает взгляд в комнату. Что-то длинное на столе, белое, в празднично мигающих свечечках… «Да как же без гроба-то?»
Люба открывает рот, чтобы ответить, но вдруг глаза ее в ужасе расширяются. «Брысь! – вскрикивает. – Брысь!.. Влезла-таки, зараза!» Вдвоем со старухой принимаются ловить кота – того самого, что терся о ноги К-ова, – и он, нечаянно впустивший его, помогает женщинам. Потом входит на цыпочках в комнату.
…А гроб все-таки утром привезли, но гроб так называемого многократного пользования. На кладбище, когда все попрощались у разверстой могилы, Стасика перевалили в длинный целлофановый мешок, завязали и опустили, согнутого, после чего долго дергали веревку, чтобы он распрямился там, как подобает христианину. Бросая свою горсть земли, К-ов заглянул в яму и увидел в мутной целлофановой облатке, уже припорошенной серыми комьями, желтое маленькое лицо деревянного человечка.
Анализ дневников Софьи Андреевны
Как правило, Жилец – а К-ов данный феномен окрестил словом Жилец, что было, по-видимому, не совсем точно, но сам характер явления исключал более определенную формулировку, – Жилец появляется в доме незаметно и долгое время ничем не выдает своего присутствия. Что, совсем уж следов не оставляет? Да нет, оставляет, но обнаружить их весьма непросто, так умело имитирует, конспиратор, повадки и манеры хозяина. Его голос… Его жесты… Его приглушенные вздохи, в которых, если внимательно прислушаться, можно все-таки уловить что-то необычное… Но вот раздается вдруг чье-то покашливанье – явно чужое покашливанье, шаги чьи-то – явно чужие шаги, чужое дыхание… Вот кто-то на цыпочках выходит среди