XVIII
Эней как-то сказал, что жизнь человека — это чистая страница, на которой Господь пишет то, что пожелает. Но бумага, прежде чем ее коснутся чернила, должна быть создана. Я думал об этом, ожидая в мастерской изготовителя бумаги. В помещении пахло сыростью и гнилью, как в хранилище яблок в конце зимы. За столом сидела женщина с ножом и кипой влажных листков, которые она нарезала на крохотные кусочки. Последние отправлялись в деревянную кадку, а там два ученика с длинными лопатками сбивали их в жидкую кашицу. Когда эта кашица будет готова, ее поставят в углу помещения, где она будет бродить неделю, потом ее собьют снова, пока от первоначальных обрезков ничего не останется. Только после этого мастер-бумажник перечерпает содержимое кадки в проволочную форму, спрессует там, выжав влагу, укрепит клеем и перетрет пемзой, чтобы она была ровной под пером. Так вот и человеческая жизнь должна быть растворена и переделана, прежде чем хоть капля Господнего желания будет записана на ней.
Бумагоделатель принес мне связку бумаги, перевязанную бечевкой. За его спиной один из учеников закручивал винт пресса. Послышался хлюпающий звук воды, выдавливаемой из влажной бумаги на фетровую подложку. Игра воображения родила такую фантазию: я представил себе, что вода — это чернила, словно из бумаги можно выжать и сами слова, переписать судьбу.
— Видать, твой хозяин загружает тебя работой. — Бумагоделатель взял у меня монетки.
Я пожал плечами.
— Мы продаем спасение грешникам и знание невеждам. Клиентов у нас всегда хватает.
Я отнес бумагу в нашу мастерскую по другую сторону моста, так плотно застроенного домами, что река за ними была не видна. На близость воды указывало лишь урчание мельничных колес под арочными пролетами внизу. Я прошел под пристальными взглядами двадцати четырех царей Израилевых, высеченных на фасаде собора Парижской Богоматери, и еще раз пересек реку, а потом углубился в лабиринт улиц вокруг церкви Святого Северина под сенью университета. Здесь был мой дом. В воздухе, словно снег, летали гусиный пух и обрезки пергамента; делая вдох, ты рисковал набрать полные легкие этой дряни. Писцы сидели у открытых дверей и окон, на подставках перед ними стояли раскрытые книги; иллюминаторы[14] вызывали к жизни чудных, легендарных животных, превращая их в буквицы или изображая на полях рукописей, а студенты в поношенных нарядах торговались с книготорговцами, чтобы сэкономить на шлюх, обитающих за рю Сен-Жак.
Мастерская располагалась приблизительно в полпути по улочке, на окнах здесь были матерчатые маркизы, а на столике перед входом лежали несколько потрепанных книжек. Рядом с дверью было приколочено большое объявление, рекламирующее множество специализаций книготорговца: жирное готическое письмо с замысловатыми буквицами, изящные рукописные шрифты с буквами, переплетенными, как плющ в саду, теснящиеся миниатюрные шрифты, прочесть которые удалось бы только с помощью лупы. На углу дома на груде книг расположилась фигура Минервы, оглядывающей улицу.
— А, вот и ты.
Оливье де Нарбонн (книготорговец, переплетчик и мой наниматель) оторвал взгляд от Библии, которую внимательно изучал вместе с клиентом. Я собирался бочком проскользнуть наверх и начать работу, которую обещал ему на этот день, но он поманил меня, развернув клиента так, чтобы я мог видеть его лицо.
— Твой земляк. Позволь представить Иоганна Фуста. Из Майнца.
Я знал, откуда он. Я знал, где он жил, в какую церковь ходил, в какой школе учился. Я знал, что разница между нами всего в два года, хотя он и казался старше из-за седины, пробивавшийся в его темных волосах. Я, убегая от своего прошлого, исходил весь христианский мир, и каждая новая катастрофа наваливалась на следующую, как костяшки домино. И вот в Париже я видел лицо из моего детства — Фуст стоял и с любопытством улыбался мне.
И он тоже знал меня.
— Хенхен Генсфлейш. — Он пересек комнату и неловко обнял меня.
Я отстранился, стал вглядываться в его лицо в поисках каких-либо свидетельств того, насколько он осведомлен, пытаясь скрыть мой страх от Оливье, который вытаращил глаза от удивления. После моего бегства из Кельна я не знал, что стало известно обо мне, насколько широко распространились слухи о моем преступлении. Возможно, Конрад сохранил его в тайне, желая защитить своего сына. На лице Фуста определенно не было видно никаких признаков того, что он знает о моем проступке, одно искреннее изумление от встречи старого знакомого так далеко от дома.
Я тоже обнял его.
— Рад тебя видеть.
Мы никогда не были друзьями. Фуст, честолюбивый и умный, водился с отпрысками из безупречных аристократических семейств, среди предков которых по материнской линии не было лавочников. Он, должно быть, многого добился в жизни: его синий плащ был сшит из дорогой ткани, оторочен медвежьим мехом и золотой бахромой. Не то чтобы это было криком моды, но такие плащи носили люди старшего поколения — одеяние человека, чуждающегося ровесников.
— Какими судьбами ты в Париже?
Он приподнял маленькую Библию.
— Хочу вот купить книги и увезти в Майнц.
— Никогда не думал, что ты станешь книготорговцем.
Он улыбнулся, чуть скривив губы.
— Зарабатываю на жизнь разными способами. У меня несколько дел. Ну а ты? Ты поехал в Кельн учиться на ювелира — это последнее, что я о тебе слышал.
— Оказалось, я не создан для этого ремесла. — Я беспомощно улыбнулся. — Я приехал в Париж работать писцом.
— Лучше Парижа в этом смысле места нет. — Фуст, казалось, был исполнен искреннего энтузиазма. — Столько книг. И такого качества. Я покупаю все, что могу. — Он показал на легкий экипаж, стоявший на улице. — К вечеру наполню его книгами, а вскоре вернусь за новой порцией.
— Вы обязательно должны приобрести Библию, — вставил Оливье. — С любого другого я бы потребовал семь золотых экю, но поскольку эта была написана вашим другом, то я дам вам скидку в четыре су.
— Поскольку она была написана моим другом, я заплачу вам семь экю, при условии, что эти четыре су получит переписчик.
— Конечно. Вообще-то говоря, он немало и других книг переписал для меня. Давайте покажу…
— Не сегодня. — Фуст закрыл книгу. — Мне нужно поторопиться. До темноты я должен встретиться еще с несколькими людьми. А завтра отправляюсь в Майнц. — Он повернулся ко мне. — Я снова приеду весной.
— Возможно, тогда и увидимся.
— Надеюсь. Всегда приятно увидеть знакомое лицо. — Он двинулся к двери, потом остановился, вспомнив что-то. — Извини, забыл сказать об этом сразу. Я расстроился, узнав про твою мать.
Мне так хотелось, чтобы он поскорее ушел, что я слышал его слова, не понимая их значения.
— Мою мать?
— Она была доброй христианкой. На ее похоронах многие плакали. Да возьмет ее Господь на небеса.
Я сидел за своим столом и призывал слезы. Душа у меня болела, но тело онемело и стало бесчувственным. Я не видел мать с того дня, когда отправился в Кельн, — застывшая фигура в сером плаще на берегу реки. Я вспоминал ее в течение этих десяти лет, но не слишком часто. Если бы не встреча с Фустом, я бы счастливо жил и дальше, думая, что она жива. Я даже не мог сказать, о ней ли я скорбел или о той жизни, которую утратил много лет назад. Я чувствовал, как какая-то огромная пустота образуется во мне.
Слишком много мыслей теснилось в моей голове. Я посмотрел на стол, на пергамент, чернила и книгу, ждущую меня. Работа не залечила бы мои раны, но утешила бы, отвлекая от тяжелых мыслей. Я натер