отдохнуть.
Гомер прекрасно знал, что это такое, и чувство внутреннего торжества, которое он испытывал, было явно неуместным. Впрочем, представшая перед всеми картина, похоже, его совершенно не трогала. Блументаль с грустью размышлял о состоянии человечества и с тем же чувством взирал на свой испачканный кровью костюм. Судмедэксперт тяжело дышала, отвернувшись в сторону. А офицеры полиции, отойдя на безопасное расстояние, стояли с открытыми ртами и закрытыми глазами. Когда же Блументаль мрачно осведомился: «Надеюсь, все понимают, что это значит?» — один из них зажал рот и бросился прочь.
Гомер кивнул. На самом деле это значило очень многое: лично для него — возмездие, для старшего инспектора Кокса (ныне находившегося в отставке) — чувство неловкости, и полное крушение — для Беверли Уортон. Однако Гомеру хватило ума не упоминать об этом, и поэтому он ответил:
— Это внутренние органы миссис Мюир.
Если Блументаля и удивили познания Гомера в области анатомии, он ничем этого не показал и просто подозвал Молла, стоявшего с еще более хмурым видом, чем обычно, чтобы тот сделал еще несколько снимков. Было видно, как Молл, выполняя эту просьбу, надолго задерживает дыхание.
— По крайней мере, вскрытие займет немного времени, — громко заметил Блументаль. — Самую тяжелую работу он уже сделал.
— А вы что тут делаете? — обернулся Гомер к наблюдавшим. — Хватит глазеть, идите искать.
Полицейские начали рассеиваться, и лишь Кули остался на месте.
— А что мы теперь ищем?
Гомер повернулся к Блументалю и мешанине внутренностей.
— Он здесь? — осведомился он.
Блументаль покачал головой.
— Значит, где-то здесь, сынок, вам предстоит найти мозг миссис Мюир, — пояснил Гомер Кули.
Мартин Пендред вез коляску по прямой линии с одинаковой и неизменной скоростью, как он делал это всегда. Его маленькая и хрупкая пассажирка пристально смотрела перед собой, что говорило либо о крайней сосредоточенности, либо о полной рассеянности. К ее правому предплечью была подсоединена капельница, а обнаженную кожу ее рук покрывали яркие пурпурные капли. Огромный синяк на локтевом сгибе левой руки свидетельствовал об обильных или неумелых внутривенных инъекциях; хотя лично Мартину он ни о чем не говорил.
Между санитаром и пассажиркой не наблюдалось никакого контакта — ни на вербальном, ни на зрительном, ни на обонятельном уровне. С таким же успехом они могли быть запрограммированными роботами, полностью лишенными рассудка и обреченными выполнять указания и требования, не имеющие к ним никакого отношения.
Даже когда Мартин свернул налево и вкатил кресло в рентгенологический кабинет, впечатление автоматизма не исчезло. Кресло вместе с пациенткой было препоручено заботам рентгенолога, что опять- таки произошло без какого-либо проявления эмоций, по крайней мере видимого: ни изменения выражения лица, ни движений головой, ни поджимания или выпячивания губ. Не подав никакого знака Вселенной, в которой он совершал перемещения, Мартин Пендред, выполнив свою задачу, двинулся обратно в комнату для санитаров.
Время от времени на его поясе оживала рация, начиная пародировать человеческую речь, и слова, уже искаженные элизией слогов, пропуском согласных и чудовищным издевательством над грамматикой, передавались этим устройством в таком измененном виде, что неопытный слушатель вряд ли смог бы в них что-нибудь уловить и воспринять передаваемые сведения. Впрочем, Мартин пропускал мимо ушей эти извержения звуков, эти послания с другой планеты; хотя у него была рация, он никогда ею не пользовался, не пользовались ею и другие, чтобы обратиться к нему.
Никто не заметил его появления в комнате для санитаров. Он медленно опустился в кресло и замер с выпрямленной спиной и неподвижным лицом, глядя в пустоту.
Заместитель старшего санитара (у старшего санитара был отдельный кабинет, откуда редко долетали признаки его существования или какой-нибудь деятельности), сидевший за столом в углу комнаты, с усталой снисходительностью посмотрел на Мартина. Его физиономия без преувеличения походила на непропеченный пудинг с изюмом — рыхлая бледная кожа напоминала сырое тесто, а покрывавшая ее целая сеть темных родинок вызывала ассоциации с сушеным виноградом. Обязанностей у него было мало, и он с удовольствием предавался ничегонеделанию. В целом он был вполне доволен своей судьбой.
Однако лишь в целом, поэтому он предался изучению Мартина Пендреда.
Мартин работал санитаром уже три года, то есть тридцать шесть месяцев, и за это время ни разу не проявил какого бы то ни было энтузиазма. Он честно выполнял свои обязанности, и никто никогда на него не жаловался. Однако, несмотря на это, трудно было иметь дело с эмоциональным, интеллектуальным и духовным вакуумом, который представлял собой Мартин Пендред.
В среде санитарного персонала больницы царили доброжелательные отношения. Санитары считали себя угнетенной и недооцененной группой, которую вечно обвиняют во всех бедах и никогда не хвалят за выполняемую работу. Их объединяла эта несправедливость. А потому, хотя между кем-то из них и возникали иногда вспышки недоброжелательства, в целом в их комнате всегда царила атмосфера добродушия, пусть даже несколько грубоватого.
Появление среди них Мартина, который редко открывал рот, если к нему не обращались, да и в этих случаях предпочитал отделываться односложными ответами, никогда не смеялся и упорно сидел в одном и том же кресле, с отсутствующим видом глядя в одну точку, если ему не нужно было выполнять свои обязанности, существенно нарушило эту атмосферу. К тому же у Мартина была своеобразная репутация. Он был братом-близнецом Мелькиора, который стал известен беспрецедентно жестокими убийствами. Поэтому неудивительно, что среди санитаров бытовало мнение о нежелательности подобного коллеги, особенно учитывая его странности.
И лишь в последнее время они научились его игнорировать и делать вид, что забыли о том, как он поступил с Баддом.
В общем-то Бадд заслуживал, чтобы его проучили, — он был груб, а порой и жесток, но то, как с ним поступил Мартин, не укладывалось ни в какие рамки. Здесь все сходились во мнении. И Мартина Пендреда спасло от увольнения лишь то, что Бадд его намеренно спровоцировал.
Однако с тех пор никто не пытался шутить с Мартином или оскорблять его. Во всем остальном же он проявлял пунктуальность, и на него можно было положиться.
И тем не менее заместитель старшего санитара взирал на него с внутренней дрожью, и каждый раз при виде Мартина тело его покрывалось мурашками.
Мартин же продолжал взирать на не ведомый никому пейзаж.
Сержант Райт поднял голову и посмотрел в полуденное небо, пытаясь думать о чем-нибудь, не связанном с трупами и их внутренними органами, раскиданными по саду. Хотя в течение всего этого времени Райту удавалось сохранить в животе завтрак и не дать ему соприкоснуться с внешним миром и он полагал, что отбытие Дженни Мюир вместе с ее органами в отдельном мешке принесет некоторое облегчение, ситуация пока не улучшалась.
Из дома до него доносился голос Гомера, руководившего поисками, — его слегка гнусавые интонации были различимы даже несмотря на расстояние и закрытые окна. Гомер был непростым человеком, но и не самым худшим начальником, с которым ему приходилось работать за семнадцать лет службы. Он не был ни продажным, ни ленивым — два качества, которые, на взгляд Райта, были в наибольшей степени присущи высшим полицейским чинам. К тому же он не был глуп (Райт давно заметил, что продвижение по службе не требует ума) и обладал необходимой энергией. Если Гомер считал, что надо что-то сделать, он делал это или, по крайней мере, следил за тем, чтобы это сделал кто-то другой. Райт давно уже пришел к выводу, что вся проблема — в росте Гомера. Не то чтобы он был катастрофически мал, но он был существенно ниже обычного мужского роста, что вполне могло вызывать комплекс Наполеона — Райт читал об этом в одном из журналов жены. О коротышках, компенсирующих недостаток роста своей деятельностью. Одни становились диктаторами и мировыми лидерами, другие сердцеедами, а третьи (хотя в статье об этом не говорилось) —