сильнее, сильнее, мой милый, сильнее…» А потом снова и снова: «Я больше не могу, Загрей, не могу, не могу! Пощади, пощади, пощади!!!… Но только… только… только не щади, прошу тебя, продолжай!». И далее: «Я сойду с ума, что ты делаешь, что ты делаешь??? Ты же убьешь меня, ты убиваешь меня… Ну, и пусть, пусть, пусть…, только не отпускай, бери меня, бери всю, делай что хочешь, я твоя, твоя навсегда, о, Загрей…»
Лена все шла и шла вверх к своему Эвересту, и хотя на каждой новой вершине на пути к нему ей казалось, что это предел, что большего наслаждения она достичь уже не сможет, а если и сможет, то не переживет, не выдержит, тем не менее, каждый новый подъем возносил её все выше и выше, и то, что казалось еще минуту назад невозможным, немыслимым, непредставимым, оказывалось правдой, правдой её тела, её чувств, её судьбы… Каждый новый оргазм оказывался при этом не просто продолжительнее и мощнее — нет, не в этом было главное! Главное состояло в том, что каждый достигнутый оргазм был инаков, индивидуален и неповторим, качественно своеобразен. Каждый раз эпицентром удовольствия, откуда расходились волны, сотрясавшие все её трепетное естество, оказывалась иная часть тела — то грудь, то клитор, то матка, то лицо и, наконец, сердце, легкие и даже печень. Да-да, Лена вполне ощущала, живо представляла, но не глазами, а чувствами, все свое тело — ощущала и целиком как нечто единое и гармоничное, и по отдельности каждый орган, вносивший свою уникальную, неповторимую лепту в общую сумму удовольствия наподобие того, как в оркестре это делает каждый музыкальный инструмент.
Самое мучительное и в то же время самое восхитительное было в том, что она не могла предугадать, откуда в очередной раз прольется амброзия кайфа, какой орган станет солировать и как именно он это будет делать — медленно-тягуче или быстро-напористо, равномерно-ритмично или рвано-асинхронично, будет ли это отрывистое пицикатто или плавное легато, грозно-нарастающее крещендо или неожиданное умирающее диминуэндо, из которого затем внезапно вырывается всеохватывающее фортисиммо. И каждый раз Лена ощущала себя по-новому, будто это уже вовсе и не она и в то же время все-таки несомненно, именно и только она, причем в то же самое время, в том же самом месте и том же самом отношении — вопреки всем законам аристотелевой логики. Взлетая все выше и выше, девушка чувствовала себя то нежной хрупкой флейтой, то грустно плачущей скрипкой, то старинным хрустальнопевучим клавесином, то мелодичным английским рожком, то сладкострунной арфой, то колокольчикозвонной челестой, то многоголосым органом, а иногда вообще не могла опознать в себе инструмент, из которого губы и руки виртуозного маэстро извлекали настолько прелестные и возвышенные звуки, о способности порождать которые сам инструмент, будь он наделен разумом, не мог себе представить даже в самых радужных мечтах. Нечто подобное бывает, пожалуй, лишь в спорте, когда, например, футболист в пылу азарта забивает невозможный, немыслимый решающий гол, повторить который впоследствии, находясь в здраво-спокойном состоянии души, не может уже нигде и никогда, несмотря на все старания, даже во сне…
Но в случае нашей героини до решающего гола было еще далеко…
Искусник Загрей, знавший все тайны женского тела, приступать к главному пока не спешил. Пережитые Леной в течение часа десять оргазмов, он рассматривал не столько как игру и демонстрацию своих нечеловеческих способностей, а, прежде всего, как необходимую предварительную настройку- подготовку «пациентки» к будущим испытаниям, как неизбежную прелюдию-увертюру в преддверии главного действия. Именно поэтому он ни разу даже не попробовал войти в трепещущее, разогретое до невиданного накала, манящее тело девушки, и все чудеса, которые он сотворил с естеством своей новой любовницы, были совершены обычными человеческими инструментами — ладонями и пальцами, губами и языком, хотя и с нечеловеческим мастерством.
Лене, конечно, уже хватило, и даже с лишком хватило, поэтому она с благодарностью восприняла остановку чарующего действа и плавно растеклась по пурпурному покрывалу в полном расслабленном изнеможении. Её тело покрылось розоватыми пятнами, короткие темно-русые волосы насквозь вымокли от пота, а ноги стали липко-влажными от обильно изливавшейся из чрева смазки. Но даже в этом изнеможенном виде Елена была очаровательна и по-прежнему желанна… А там, где соки ее тела пролились на нежное полотно материи, к её восхищенному удивлению оказались не привычные влажные пятна, а островки скромных цветов всех оттенков радуги — красные гроздья гиацинтов, оранжево-белые звездочки земляники, желтые мини-солнца мать-и-мачехи, голубые капельки незабудок, сине-желтые лопасти анютиных глазок, фиолетовые крылышки фиалок, белые «слезки» ландышей…
Видя утомленное состояние партнерши по утехам, любвеобильный чародей предложил сделать перерыв, чтобы отдохнуть, выпить и поговорить, поскольку, как он прекрасно знал, у девушки родилось и еще больше родится многообразных вопросов, бегущих по следам столь редкостно-волшебных событий. Лена, вдоволь испившая сладострастного счастья, охотно согласилась принять столь необходимую передышку. Заручившись её ожидаемым согласием, Загрей лихо свистнул, и через минуту из окружающего тумана соткался не менее красивый, но несколько более мужественный, едва одетый юноша с подносом в руках, на котором стояли два фужера и почти черная бутылка с голубой этикеткой и желтыми буквами на французском языке. Поставив поднос в ногах у чародея, юноша сначала наградил завидующим мимолетным взором Лену, а потом вопросительно взглянул на хозяина и нехотя вымолвил:
— Я могу идти, господин?
— Спасибо тебе, Ганимед! — поблагодарил Загрей услужливого юношу и небрежным жестом ладони велел ему удалиться. — Это настоящее французское шампанское, — уже обращаясь к Лене, пояснил он. — «Мадам де Варанс» десятилетней выдержки. Уверен, такое ты еще не пробовала…
— Мадам де Варанс? Впервые слышу и… вижу тоже впервые, — откликнулась Кострова, начинавшая уже постепенно приходить в себя после беспрецедентного секс-марафона.
— Уверен, тебе понравится. Что-то я к нему пристрастился в последние годы, а вот старое вино меня разочаровало — часто отдает горечью, пусть и едва различимой, но все же не очень вдохновляющей.
— Слушай, раз мы решили поговорить, может ты пояснишь, кто ты, где мы, зачем всё это?
— Кто я? А ты не догадалась? Или… впрочем, вижу, что тебе очень трудно поверить в реальность всего этого.
— Ещё бы! Ты бы поверил на моем месте?
— На твоем месте я ещё успею побывать, как, впрочем, и ты на моем…
Увидев на милой мордашке собеседницы, в её распускающихся карих глазах застывающее немое удивление, кудесник поспешил вернуться к предшествующим вопросам.
— Сначала хочу тебе напомнить, что любопытной Варваре кое-что оторвали, поэтому, прошу, не требуй от меня больше, чем могу открыть, — размеренно молвил маг. — Спрашивать можешь обо всем, но отвечу я так, как сочту нужным, и предоставлю столько сведений, сколько вправе предоставить, сколько тебе допустимо знать. Поверь, все ограничения — только ради твоей безопасности и твоего же покоя. Ну, как, Алёнушка, согласна?
— А разве я могу не согласиться? — возмутилась Кострова.
— Как ни странно, можешь, почему нет? Но… но я тебе не советую…
— Опять обольешь жидким азотом? — заехидничала девушка.
— Чем-чем? Жидким? Азотом? — демонстративно удивляясь, вымолвил Загрей.
— Ну, той дрянью, из-за которой я чуть не лишилась кожи. Еще там, на острове…
— Дрянью говоришь? — чуточку сердясь, переспросил маг, а затем неожиданно стал назидать. — Ну, милая, слова надо выбирать. Слово — это сила, и сила небезопасная, способная обернуться либо спасением, либо жестоким наказанием для любого, кто его неосторожно выронил изо рта. А знаешь ли ты, — продолжал наставлять кудесник, — что за напёрсток той дряни иной твой соплеменник мог бы выложить не один миллиард зеленых бумажек, которые у вас зовутся долларами США и которые так нынче популярны в вашей стране?
— Неужели? — пристыженным тоном удивилась девушка.
— Именно так, — подтвердил Загрей.
— Пон-я-тно, — протянула среднюю букву Лена и, пуще прежнего стыдясь, даже слегка розовея