молчали, пока наконец не заговорила дама с альтовым голосом (на этот раз она говорила, уже не склоняясь над ним, как сестра Изамбара над завшивленной головой Рембо, а скорее печально и пораженно отстраняясь от него): «Я не знаю ваших стихов, но, судя по тому, что слыхала о них, думаю, они вряд ли могли бы выйти при том режиме, который вы так решительно защищаете».

Яромил вспомнил о своем последнем стихотворении про двух стариков и об их последней любви; он понимал, что стихотворение, которое он безмерно любит, никогда не увидит свет в эпоху радостных лозунгов и агитационных стихов и, откажись он от него сейчас, он откажется от самого дорогого, что есть у него, откажется от своего единственного богатства, без которого он будет абсолютно одинок.

Но было еще нечто более ценное, чем его стихи; то, чего он был лишен, о чем мечтал и что было далеко, — его возмужалость; он знал, что она достижима только поступком и смелостью; и если эта смелость приведет к тому, что он будет покинут, покинут всем, что ему дорого, — возлюбленной, художником, даже собственными стихами, пусть так; он хочет быть смелым. И он сказал:

«Да, я знаю, что эти стихи для революции совершенно непригодны. Я сожалею об этом, потому что люблю их. Но моя жалость, увы, вовсе не аргумент против их непригодности».

И снова воцарилась тишина, но чуть позже один из мужчин сказал: «Это ужасно», и он действительно содрогнулся, словно мороз пробежал у него по коже. Яромил почувствовал, что его слова вызвали у всех окружающих ужас, что, глядя на него, они видели перед собой живую гибель всего, что любили и ради чего жили.

Это было печально, но и прекрасно: Яромил на миг утратил ощущение своего ребячества.

26

Мамочка читала стихи, которые Яромил молча клал ей на стол, и сквозь них пыталась проникнуть в жизнь сына. Но если бы стихи говорили хоть ясным языком! Их искренность фальшива; они — сплошь загадки и намеки; мамочка знает, что голова сына забита женщинами, но она совершенно не знает, в каких он отношениях с ними.

Вот почему она однажды открыла ящик его письменного стола и стала в нем рыться, пока не нашла дневник. Опустившись на колени, мамочка взволнованно листала его; записи были лаконичны, и все-таки по ним она поняла, что у сына любовь; он обозначал ее лишь начальной прописной буквой, и потому вычитать, кто, собственно, эта женщина, ей так и не удалось; зато с пылкими подробностями, отвратительными для мамочки, было зафиксировано, где впервые они поцеловались, сколько раз они обошли парк, когда он впервые коснулся ее груди и когда — бедер.

Потом она дошла до выведенной красными чернилами даты, украшенной множеством восклицательных знаков; возле даты было написано: Завтра! Завтра! Ах, старый Яромил, плешивый дедушка, когда ты спустя много лет будешь про это читать, вспомни, что в этот день началась История твоей жизни!

Быстро перебирая даты, она вспомнила день, когда они с бабушкой выехали из Праги; и тут же следом всплыло в памяти, что по возвращении она нашла в ванной свой флакон дорогих духов открытым; она тогда спросила у Яромила, что он делал с духами, и он в растерянности ответил: «Я играл с ними…» О, как она была глупа! Она вспомнила, что Яромил ребенком мечтал стать изобретателем духов, и это ее тронуло; она только и сказала ему: «По-моему, ты уже достаточно взрослый, чтобы играть!» Теперь, конечно, ей все ясно: в ванной была женщина, с которой Яромил спал той ночью на вилле и потерял девственность.

Она представила его нагое тело; рядом с его телом представила и нагое тело этой женщины; представила, что это женское тело было надушено ее духами и, стало быть, пахло, как она; ее окатило волной омерзения. Она снова посмотрела в дневник и обнаружила, что за датой с восклицательными знаками все записи кончаются. Конечно, для мужчины всегда все кончается, когда ему удается овладеть женщиной, подумала она с горестной неприязнью, и сын показался ей существом отвратительным.

Несколько дней она избегала его, не хотела видеть. Потом заметила, что он осунулся и побледнел; это несомненно потому, что он слишком усердствует в любви.

Лишь много дней спустя она заметила в сыновнем похудении не только усталость, но и печаль. Это мало-помалу примиряло ее с ним и обнадеживало: возлюбленные обижают, а матери утешают, убеждала она себя; возлюбленных много, а мать одна, убеждала она себя. Я должна за него бороться, я должна за него бороться, повторяла она и с тех пор стала ходить вокруг него, как бдительная и сочувствующая тигрица.

27

В эти дни он получил аттестат зрелости. С большой грустью он расстался с товарищами, с которыми восемь лет ходил в один класс, и ему казалось, что официально подтвержденная зрелость простирается перед ним, словно пустыня. Однажды он узнал (случайно встретил молодого человека, знакомого ему по собраниям в квартире чернявого парня), что очкастая студентка влюбилась в какого-то сокурсника.

Вскоре он встретился с ней; она сказала ему, что через несколько дней уезжает на каникулы; записав ее адрес, он даже не заикнулся о том, что узнал о ней; боялся это выговорить; боялся тем самым ускорить их разлуку; был ей благодарен, что, вопреки всему, она до сих пор не покидает его окончательно; рад был, что иногда может поцеловать ее и что она относится к нему хотя бы по-дружески; искренне привязавшись к ней, он нашел в себе силы отбросить всякую гордость; она была единственным живым существом в пустыне, которую он видел перед собой; он судорожно цеплялся за надежду, что их едва тлеющая любовь, возможно, еще разгорится.

Студентка уехала, оставив по себе знойное лето, подобное длинному душному тоннелю. Письмо, адресованное ей (жалостливое и умоляющее), падало в этот тоннель и терялось, не находя отклика. Яромил думал о телефонной трубке, повешенной на стене его комнаты; к сожалению, она вдруг обрела живой смысл: амбушюр с обрезанным шнуром, письмо без ответа, призыв к тому, кто не слышит…

А при этом женщины в легких платьях взлетали по ступеням, из открытых окон рвались на улицы шлягеры, трамваи были набиты людьми с полотенцами и купальниками в сумках, и прогулочный пароходик отплывал по Влтаве вниз, на юг, к лесам…

Яромил был одинок, и лишь глаза мамочки сопровождали его и неизменно оставались с ним; но было как раз невыносимо, что чьи-то глаза постоянно обнажали его одиночество, которому хотелось быть тайным и незримым. Он не терпел ни взглядов мамочки, ни ее расспросов! Он убегал из дому и возвращался поздно, укладываясь тотчас в постель.

Мы уже сказали, что он был создан не для мастурбации, а для большой любви, однако в те дни он мастурбировал отчаянно, яростно, словно сам себя хотел наказать занятием столь низменным и постыдным. На следующий день у него непрестанно болела голова, но он был чуть ли не рад этому, потому как боль затмевала красоту женщин в легких платьях и приглушала нахально чувственные мелодии шлягеров; тогда в мягком отупении ему удавалось легко переплывать бесконечную гладкость дня.

А письмо от студентки не приходило. Если бы пришло хоть какое-нибудь другое письмо! Если бы вообще кто-нибудь хотел войти в его пустынность! Если бы прославленный поэт, на суд которого Яромил послал свое стихотворение, наконец написал ему несколько фраз! О, написал бы ему хоть что-нибудь теплое! (Да, мы сказали, что он отдал бы все свои стихи за то, чтобы его признали мужчиной, но добавим к тому: если не мужчиной, то по крайней мере признали бы его поэтом: это единственное, что могло чуточку утешить его!)

Он мечтал еще раз напомнить о себе прославленному поэту. Хотел дать знать о себе не письмом, а жестом, поэтически взрывчатым. Однажды он вышел из дому с острым ножом. Он долго ходил вокруг телефонной будки и, убедившись, что поблизости никого нет, вошел внутрь и отрезал трубку с небольшим куском шнура. Ежедневно ему удавалось отрезать по одной трубке, пока на двадцатый день (письмо ни от

Вы читаете Жизнь не здесь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату