зрелость была уже подготовлена: здесь терпеливо дожидалась его эта полуподвальная комната с отсыревшими стенами и эта обыкновенная женщина, чье тело наконец вполне материально соединит его с толпой.
А Перси Шелли, лицо которого было таким же девичьим, как лицо Яромила, и который тоже выглядел моложе своих лет, тем временем бежал и бежал по улицам Дублина, так как знал, что жизнь не здесь. И Рембо тоже все время бежал, бежал в Штутгарт, в Милан, в Марсель, потом в Аден, в Харар и затем снова в Марсель, но он был уже одноногий, а с одной ногой не побежишь.
И он опять позволил своему телу соскользнуть с ее тела и, устало вытянувшись рядом с ней, подумал: он отдыхает не после двух актов любви, а после многомесячного бегства.
Часть пятая, или Поэт ревнует
1
В то время как Яромил бежал, мир менялся; дядю, считавшего Вольтера изобретателем вольт, обвинили в мошенничестве (как и сотни тогдашних мелких предпринимателей), конфисковали у него оба магазина (с тех пор они принадлежали государству) и посадили на пять лет в тюрьму; его сына и жену выселили из Праги как классовых врагов. Оба покидали виллу в холодном молчании, настроенные никогда не прощать мамочке, что ее сын стал на сторону врагов семьи.
На виллу въехали жильцы, за которыми национальный комитет закрепил освобожденные нижние комнаты. Они переселились сюда из нищей подвальной квартиры, считая несправедливым, что кто-то когда-то владел таким большим и роскошным домом; они полагали, что приходят сюда не жить, а исправлять старые несправедливости Истории.
Они без спросу оккупировали сад и настоятельно потребовали от мамочки срочно отремонтировать осыпавшуюся штукатурку, которая могла поранить их игравших во дворике детей.
Бабушка старилась, теряла память и однажды (почти незаметно) обратилась в дым крематория.
Неудивительно, что мамочка тем острее переносила отчуждение сына; он учился в вузе, который был несимпатичен ей, и перестал показывать ей свои стихи, хотя она привыкла регулярно читать их. Однажды она решила открыть ящик его письменного стола, но обнаружила, что он заперт; это было подобно пощечине: Яромил подозревает, что она роется в его вещах! Воспользовавшись запасным ключом, о существовании которого Яромил не знал, она нашла дневник, но в нем не было ни новых записей, ни новых стихов. Однако на стене его комнатки она увидела портрет мужа в форме и вспомнила, что когда-то молила статуэтку Аполлона стереть с ее плода мужнины черты; ах, неужто ей суждено еще и с мертвым мужем бороться за сына?
Примерно неделю спустя после того, как в предыдущей части мы оставили Яромила в постели рыжули, мамочка снова открыла его письменный стол. В дневнике обнаружила несколько лаконичных, непонятных ей записей, но и нечто куда более важное: новые стихи сына. Ей показалось, что лира Аполлона вновь побеждает форму мужа, и она тихо возликовала.
Когда она прочла стихи, благоприятное впечатление еще усилилось, ибо они (кстати, это случилось впервые!) по-настоящему понравились мамочке; они были рифмованные (в глубине души мамочка всегда считала, что стихотворение без рифмы — не стихотворение) и к тому же вполне внятные, написанные красивым языком; ни старцев, ни растворенных в земле тел, ни отвислых животов, ни гноя в уголках глаз; были там названия цветов, было там небо, были облака, и несколько раз (в его стихах этого еще не бывало!) встречалось и слово «мамочка».
Потом Яромил вернулся домой; когда она заслышала его шаги, поднимавшиеся по лестнице, все годы страданий хлынули в ее глаза, и она не сдержала рыданий.
«Что с тобой, мамочка, ради бога, что с тобой?» — спросил он, и мамочка чутко вслушивалась в ту нежность, какую в его словах уже давно не слыхала.
«Ничего, Яромил, ничего», — ответила она сквозь слезы, которые усиливались, поощренные интересом сына. И вновь было великое разнообразие слез, вытекавших из ее глаз: слезы жалости к себе, что она покинута; слезы укоризны, что сын пренебрегает ею; слезы надежды, что, быть может, он наконец (после мелодичных фраз новых стихов) вернется назад; слезы гнева, что сейчас он неуклюже стоит над ней и не умеет даже погладить ее по волосам; слезы лукавства, которые должны пронять его и удержать возле нее.
Наконец после минутной растерянности он взял ее за руку; это было прекрасно; мамочка перестала плакать, и слова потекли из нее столь же щедро, как минуту назад текли слезы; она говорила обо всем, что ее мучило: о своем вдовстве, одиночестве, о жильцах, которые хотели бы выгнать ее из собственного дома, о сестре, которая возненавидела ее («И все из-за тебя, Яромил!»), и еще о том, главном: в этом роковом одиночестве единственный человек, который есть у нее на свете, пренебрегает ею.
«Но это ведь неправда, я не пренебрегаю тобой!»
Она не могла смириться со столь дешевым уверением и горько рассмеялась; как это так, что он не пренебрегает ею, если приходит домой поздно, если бывают дни, когда они не перекинутся ни единым словом, а если и разговаривают, она прекрасно видит, что он не слушает ее и думает о чем-то другом. Да, он отдаляется от нее.
«Да нет же, мамочка, я не отдаляюсь».
Она снова горько рассмеялась. Разве не отдаляется? Она должна доказать ему это? Она должна ему объяснить, что ее ранило? Мамочка всегда уважала его личную жизнь; еще когда он был маленький, она спорила со всеми, считая, что у него должна быть собственная детская комната; а теперь, какое оскорбление! Яромил даже не может представить, что с нею было, когда она обнаружила (по чистой случайности, вытирая однажды пыль в его комнате), что он запирает ящики письменного стола! От кого он запирает их? Он и вправду думает, что она может, словно какая-нибудь любопытная кумушка, совать нос в его дела?
«Ну что ты, мамочка, это недоразумение! Этими ящиками я вообще не пользуюсь! Если они заперты, то совершенно случайно!»
Мамочка знала, что сын лжет, но это было не столь важно; гораздо важнее лживых слов была покорность голоса, предлагавшего примирение. «Хочу тебе верить, Яромил», — и она пожала ему руку.
Потом под его взглядом она ощутила следы слез на своем лице и пошла в ванную, где, взглянув на себя в зеркало, ужаснулась: ее заплаканное лицо казалось уродливым; она корила себя и за серое платье, в котором вернулась из канцелярии. Быстро ополоснувшись холодной водой и надев розовый халат, она сходила в кухоньку и вернулась с бутылкой вина. И заговорила о том, что они двое должны были бы снова довериться друг другу, ибо в этом печальном мире у них нет никого, кроме их самих. Она долго говорила на эту тему, и ей казалось, что устремленные на нее глаза Яромила дружеские и примиренные. Поэтому она позволила себе сказать, что у Яромила, теперь уже студента, есть, конечно, свои личные тайны, которые она уважает; но ей бы не хотелось, чтобы женщина, с которой Яромил, наверное, встречается, испортила существующие между ними отношения.
Яромил слушал терпеливо и с пониманием. Если он в последний год и избегал мамочку, то лишь потому, что его печаль нуждалась в уединении и темноте. Но с той поры, как он пристал к солнечному берегу тела рыжули, он возмечтал о свете и мире; разлад с матерью ему мешал. К эмоциональным причинам примешивалось и соображение довольно практичное: у рыжули была своя отдельная комната, тогда как он, мужчина, живет у мамочки и может вести самостоятельную жизнь лишь благодаря