же едкая кислота). Лицо сына стало сейчас снова детским и порабощенным; перед ней вдруг стоял не чужой и самостоятельный человек, а ее любимое дитя, которое мучится, дитя, которое когда-то прибегало к ней за утешением. Она не могла оторвать глаз от этого прекрасного зрелища.

А потом Яромил ушел в свою комнату, и она поймала себя на том (какое-то время она уже оставалась одна), что колотит кулаками по голове и вполголоса убеждает себя: «Прекрати, прекрати, не ревнуй, прекрати, не ревнуй!»

Однако что случилось, то случилось. Шатер, сшитый из легких голубых парусов, шатер гармонии, хранимый ангелом детства, был разорван. Для матери и сына началась эпоха ревности.

Мамочкины слова об интрижках, которым не придают никакого значения, не переставали звучать у него в голове. Он представлял коллег рыжули — продавцов, рассказывавших ей скабрезные анекдоты, и, представляя эту короткую непристойную связь между слушателем и рассказчиком, страшно терзался. Он представлял, как шеф магазина трется об нее телом, как неприметно касается ее груди или похлопывает ее по заду, и ярился, что таким прикосновениям не придают значения, тогда как для него они значат все. Однажды, когда был у рыжули в гостях, он заметил, что она забыла в туалете запереть за собой дверь. Он устроил ей сцену, ибо сразу же представил, как она заходит в туалет у себя на работе и чужой дядя случайно застает ее сидящей на стульчаке.

Когда он делился с рыжулей своими ревнивыми мыслями, она умела своей нежностью и клятвами успокоить его; но достаточно было ненадолго остаться одному в своей детской комнате, как он сразу же начинал сильно сомневаться в том, что рыжуля, успокаивая его, говорила правду. И не принуждает ли он ее сам лгать ему? Если даже этот дурацкий врачебный осмотр вызвал у него такую злобную реакцию, не лишил ли он ее тем возможности говорить ему то, что она действительно думает?

Куда девалась та счастливая первая пора, когда любовь была веселой и он был полон благодарности, что она с такой естественной уверенностью вывела его из лабиринта девственности! То, за что он был благодарен ей тогда, теперь подвергал горестному анализу; он без конца вспоминал бесстыдное прикосновение ее руки, которым она в их первую встречу так сказочно возбудила его; теперь он изучал этот жест подозрительным взглядом: возможно ли, думал он, чтобы она впервые в жизни таким жестом коснулась именно его; если она осмелилась на такой непристойный жест сразу же при первом свидании, спустя полчаса после встречи с ним, значит, этот жест для нее совершенно обыденный и механический.

Это было нестерпимо. Хотя он и смирился с тем, что до него был у нее кто-то другой, но смирился лишь потому, что, по словам девушки, возникал образ какой-то совсем горькой, болезненной связи, в которой она была всего-навсего жертвой растления; эта мысль пробудила в нем жалость, а в жалости затем слегка растворилась и ревность. Но если при этой связи девушка обучилась такому бесстыдному жесту, значит, связь не могла быть насквозь злополучной. В такой жест как-никак вписано слишком много радости, в нем — целая маленькая любовная история! Это была слишком больная тема, чтобы осмелиться говорить о ней, поскольку уже одно мимолетное упоминание о прежнем любовнике причиняло ему великое страдание. И все-таки он пытался окольным путем выявить происхождение этого жеста, о котором постоянно думал (и который вновь и вновь испытывал на себе, ибо рыжуля находила в нем особое удовольствие); в конце концов его успокоила мысль, что большая любовь, которая случается внезапно, как удар молнии, сразу освобождает женщину от любых запретов и стыда и она, именно потому, что чиста и невинна, отдается любовнику с той же легкостью, с какой это делает продажная девка; и не только это: любовь открывает в ней такой источник неожиданного вдохновения, что ее непроизвольное поведение может походить на искусные приемы порочной женщины. Гений любви заменяет в один миг всяческий опыт. Подобные размышления казались ему прекрасными и проницательными; в их свете его девушка превращалась в святую любви.

Но однажды сокурсник спросил его: «Скажи, пожалуйста, с какой это замухрышкой ты вчера шел?» Он отрекся от девушки, как Петр от Христа; отговорился, что это была случайная знакомая; отмахнулся от нее. Но, как и Петр Христу, в душе остался верен своей девушке. Правда, ограничил совместные прогулки по улицам и рад был, если никто не видит их вместе; про себя, однако, осудил и даже возненавидел сокурсника. А мысль, что его девушка носит бедное, некрасивое платье, сразу растрогала его, он увидел в этом не только ее очарование (очарование простоты и бедности), но прежде всего очарование своей собственной любви: он уверял себя, что нетрудно любить кого-то яркого, совершенного, хорошо одетого: такая любовь — лишь неосознанный рефлекс, автоматически вызываемый в нас случайностью красоты; однако большая любовь мечтает сотворить любимую из существа несовершенного, которое, впрочем, тем человечнее, чем несовершеннее.

Однажды, когда он снова (вероятно, после какой-то мучительной ссоры) признался ей в любви, она сказала ему: «Все равно не знаю, что ты видишь во мне. Вокруг столько девушек покрасивее».

Он возмутился и стал ей говорить, что красота не имеет с любовью ничего общего. Утверждал, что любит в ней именно то, что всем другим кажется уродливым; с каким-то даже вдохновением он стал перечислять ее недостатки; он говорил, что груди ее маленькие и убогонькие, с большими морщинистыми сосками, пробуждающие скорее жалость, чем восторг; говорил, что лицо ее веснушчатое, и волосы рыжие, и тело худое, и что именно поэтому он любит ее.

Рыжуля расплакалась, до нее слишком хорошо доходили факты (убогонькие груди, рыжие волосы) и слишком плохо доходила мысль Яромила. Зато он был захвачен своей мыслью; слезы девушки, которая страдает от своей некрасивости, согревали его одиночество и вдохновляли; он говорил себе, что всю свою жизнь посвятит тому, что отучит ее плакать и убедит в своей любви. Сейчас, непомерно расчувствовавшись. он и ее прежнего любовника воспринимал как одно из уродств, которое любит в ней. И в самом деле, это был удивительный успех воли и разума; Яромил знал это и стал писать стихотворение:

Расскажите мне о той, о которой всегда думаю (это была строка, повторявшаяся рефреном), расскажите мне о том, какой будет старенькой (он уже снова хотел обладать ею со всей ее человеческой вечностью), расскажите мне о том, какой была маленькой (он хотел ее не только с ее будущим, но и с ее прошлым), дайте мне испить воды, что из глаз ее текла (и особенно с ее печалью, что избавляла его от печали), расскажите о любви, что всю молодость сожгла; все, что у нее затискали, все, что обсмеяли, я любить не перестану, (и еще чуть дальше:) все в ее душе и теле, даже чувств угасших тленье, я бы выпил в упоенье…

Яромил был в восторге от того, что написал, так как ему казалось, что вместо большого голубоватого шатра гармонии, искусственного пространства, где разрушены все противоречия, где восседает мать с сыном и невесткой за одним столом мира, он нашел другой дом абсолюта, абсолюта более сурового и более подлинного. Ибо ежели не существует абсолюта чистоты и мира, есть абсолют безмерного чувства, в котором все нечистое и чужое растворяется, как в химическом составе.

Он был в восторге от этого стихотворения, хотя знал, что ни одна газета его не напечатает, ведь оно не имеет ничего общего с радостной эпохой социализма; но он писал для себя и для рыжули. Когда он прочел ей его, она растрогалась до слез, однако вновь испугалась того, что там говорилось об ее уродствах, о том, что кто-то тискал ее, и о том, что она состарится.

Смущение девушки не тревожило Яромила. Напротив, он мечтал видеть его и смаковать, мечтал удержать его и долго ее не успокаивать. Но хуже было то, что девушка не собиралась слишком пережевывать тему стихотворения и вскоре заговорила совсем о другом.

Если он был способен простить ей никудышные груди (из-за них, кстати, он никогда на нее не сердился) и чужие руки, которые касались ее, одно простить ей не мог: ее разговорчивость. Надо же, он только что дочитал ей то, в чем был он весь, со своей страстью, чувством, кровью, а она через две-три минуты снова весело щебечет о чем-то постороннем.

Да, он был способен опустить все ее недостатки во всепрощающий раствор своей любви, но при одном условии: что она сама покорно ляжет в него, что, кроме этой ванны любви, не окажется ни в каком ином мире, что ни единым помыслом из этой ванны не выскользнет, что вся погрузится под гладь его мыслей и слов, что погрузится лишь в его мир и ни в какой иной не забредет даже частицей тела или души.

А она вместо того снова болтает, и не просто болтает, а рассказывает о своей семье, которую Яромил

Вы читаете Жизнь не здесь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату