инженера инженером или крестьянина — крестьянином, ибо крестьянин тот, кто возделывает поле, а поэт не тот, кто пишет стихи, а тот, кто — вспомним это слово! —
Киношница, перед которой стоял коленопреклоненный шестидесятилетний поэт и руки которой стали жертвой его ретивых пожатий, неотрывно смотрела на Яромила. Яромил, вскоре заметив это, был в высшей степени околдован ее взглядом и также стал неотрывно смотреть на нее. Это был восхитительный четырехугольник! Старый поэт, созерцавший киношницу, редактор — Яромила, а Яромил с киношницей — друг друга.
Разве что однажды на минуту была нарушена эта геометрия взглядов, когда редактор взял Яромила под руку и повел его на прилегавший к комнате балкон; он попросил его вместе с ним помочиться через перила на двор. Яромил с удовольствием выполнил его просьбу, ибо страстно хотел, чтобы редактор не забыл своего обещания издать его книжку.
Когда оба вернулись в комнату, старый поэт поднялся с колен и сказал, что пора и честь знать: он, мол, прекрасно видит, что вовсе не о нем мечтает молодая девушка. И предложил редактору (тот был гораздо менее внимателен и деликатен) оставить наконец наедине тех, которые жаждут и заслуживают этого, ибо, как он выразился, именно они принц и принцесса сегодняшнего вечера.
Теперь уже и редактор понял, о чем речь, и готов был уйти, и старый поэт, взяв его под руку, потащил к двери, когда Яромил вдруг осознал, что остается наедине с девушкой, которая сидит на широком кресле, скрестив под собой ноги, распустив черные волосы, и не сводит с него глаз…
История двоих, ее и его, которым предстоит стать любовниками, столь вечная, что мы чуть было не забыли о времени, когда она происходит. А как было бы приятно рассказывать о таких любовных историях! Как было бы сладостно забыть о той, что высосала из нас сок наших коротких жизней, чтобы употребить его во имя своих ненужных дел, как было бы прекрасно забыть об Истории!
Но ее призрак стучится в дверь и входит в наш рассказ. Она не всегда приходит в образе тайной полиции или нежданного переворота, История шагает не только по драматическим вершинам жизни, а бывает, просачивается, как сточная вода, в повседневность; в наш рассказ она входит в образе исподнего. Во времена, о которых мы повествуем, на родине Яромила элегантность считалась прегрешением; женские платья (впрочем, прошло лишь несколько послевоенных лет, и люди все еще бедствовали) были безобразными, а элегантность белья и вовсе в ту строгую пору воспринималась как распутство, поистине наказуемое! Мужчины, которым все-таки претила безобразность подштанников, что тогда продавались (широких, доходивших до колен, с комичным разрезом на животе), вместо них носили короткие полотняные шорты или трусы, в основном предназначенные для тренировок на спортивных площадках или в физкультурном зале. Дико было, когда в Чехии той поры в постель возлюбленных ложились мужчины в одеянии футболистов, то бишь в том виде, в каком ходят на спортплощадку, но с точки зрения элегантности это было не самым худшим: шорты или трусы содержали некий спортивный дух и были веселенького цвета: голубые, зеленые, красные, желтые.
Яромил о своей одежде не думал, ибо был целиком на попечении матери; она подбирала ему костюмы, подбирала белье, заботилась о том, чтобы он не простыл и одевался по погоде достаточно тепло. Она точно знала, сколько подштанников должно быть сложено в комоде, и одним взглядом в ящик определяла, какие из них сегодня надел Яромил. Когда видела, что все подштанники на месте, сердилась; не любила, если Яромил надевал трусы, ибо считала их не бельем, а штанишками, пригодными лишь для спортивного зала. Когда Яромил сопротивлялся и говорил, что подштанники безобразны, она отвечала ему с затаенным злорадством, что в них, надо думать, он ни перед кем выставляться не будет. И так, стало быть, отправляясь к рыжуле, Яромил всегда вытаскивал одни подштанники из комода, прятал их в ящик письменного стола и тайком надевал трусы.
Однако на сей раз он не знал, чем встретит его вечер, и был в ужасно безобразных подштанниках, грубых, вытянутых, грязно-серых!
Вы можете сказать, что это осложнение пустяковое, на худой конец, Яромил мог бы выключить свет, чтобы его не было видно. Но в комнате горела маленькая лампочка под розовым абажуром, нетерпеливо ожидавшая минуты, чтобы осветить влюбленным их любовь, и он даже не представлял себе, какими словами мог бы попросить девушку погасить свет.
Или вы скажете, что Яромил мог бы стянуть мерзкие подштанники вместе с брюками. Но он не знал, как это сделать, ибо никогда так не делал; столь мгновенный прыжок в наготу пугал его; он раздевался всегда постепенно и долго нежничал с рыжулей, оставаясь в трусах, и снимал их только под прикрытием возбуждения.
Итак, испуганно стоя перед большими черными глазами, он объявил, что тоже должен уйти.
Старый поэт чуть было не разгневался: он сказал Яромилу, что ему не следует обижать женщину, и уже шепотом стал расписывать ему блаженство, которое его ожидает; но слова поэта как бы все больше и больше убеждали Яромила в мерзости его подштанников. Он видел прекрасные черные очи и с разбитым сердцем пятился к двери.
Но стоило ему выйти на улицу, как он до слез пожалел о своем поступке; он не мог освободиться от образа прекрасной женщины. Да еще старый поэт (с редактором они расстались на трамвайной остановке и шли теперь вдвоем по ночным улицам) не переставал терзать его, вновь и вновь укоряя в том, что он оскорбил даму и вел себя донельзя глупо.
Яромил сказал поэту, что вовсе не хотел оскорблять даму, но что он влюблен в свою девушку, которая и его до смерти любит.
Вы чудак, сказал ему старый поэт. Как-никак вы поэт, вы любитель жизни, и вы не обидите свою девушку тем, что одарите любовью другую; жизнь коротка, и упущенные возможности не возвращаются.
Было невыносимо все это слушать. Яромил ответил старому поэту, что, на его взгляд, одна большая любовь, которой мы отдаемся целиком, больше, чем тысячи коротких Любовей; что он, обладая одной своей девушкой, обретает в ней всех остальных женщин; что его девушка столь многолика и ее любовь столь бесконечно притягательна, что он может пережить с ней больше неожиданных приключений, чем Дон Жуан с тысячью и тремя женщинами.
Старый поэт остановился; слова Яромила явно задели его; «Пожалуй, вы правы, — сказал он, — но я старый человек и принадлежу старому миру. Признаюсь вам, что хоть я и женат, но с наслаждением остался бы у этой женщины вместо вас».
Поскольку Яромил продолжал выкладывать свои соображения о величии моногамной любви, старый поэт запрокинул голову и сказал: «Ах, возможно, вы и правы, дружище, даже безусловно правы. Разве я тоже не мечтал о великой любви? Об одной-единственной любви? О любви бесконечной, как вселенная? Однако я растранжирил ее, приятель, потому что в старом мире, мире денег и шлюх, великой любви не везло».
Оба были в подпитии, и старый поэт, обняв молодого поэта за плечи, остановился с ним посреди проезжей дороги. Он вскинул руку и воскликнул: «Да сгинет старый мир, да здравствует великая любовь!»
Эти слова показались Яромилу восхитительными, богемными и поэтичными, и они оба долго и восторженно выкрикивали их во тьму Праги: «Да сгинет старый мир! Да здравствует великая любовь!»
Потом вдруг старый поэт опустился на колени перед Яромилом и стал целовать ему руку: «Приятель, преклоняюсь перед твоей молодостью! Моя старость преклоняется перед твоей молодостью, потому что только молодость спасет мир!» Потом он немного помолчал и, касаясь своей плешивой головой колена Яромила, добавил голосом очень меланхоличным: «И преклоняюсь перед твоей великой любовью».
Наконец они расстались, и Яромил очутился дома, в своей комнате. И снова перед глазами всплыл образ красивой женщины, которую он прозевал. Подстегнутый желанием наказать себя, он подошел к зеркалу. Снял брюки, чтобы увидеть себя в безобразных, вытянутых подштанниках; он долго и ненавистно смотрел на свое комичное уродство.
А потом понял, что это не он, о ком думает с ненавистью. Он думал о матери; о матери, которая выдает ему белье, о матери, от которой он должен тайком надевать трусы и прятать подштанники в