заглянул в его планы: ведь этот полет был задолго до дня рождения Глаши. И мне подумалось, что тот давний разговор продолжается и сейчас; во всяком случае, отдав свои часы Татьяне, он приглашал участвовать и меня. А возможно, разговор давно закончен и часы должны обозначать его завершение, видать, вполне благополучное.
Саныч заворочался во сне, прервав мои мысли, и, не просыпаясь, довольно отчетливо произнес:
«Летим, летим и не знаем...»
Работа не оставляла его даже во сне, что, в общем-то, ничуть не удивительно.
Я принялся думать о жизни Саныча, о полетах, и, кажется, с этим и уснул.
За завтраком Татьяна предложила съездить перед вылетом на море и искупаться. Саныч поддержал ее, сказав, что это было бы недурно. Все взглянули на Рогачева, но он заметил, что осталось четыре часа и мы должны отдыхать. Лика весело доказывала, что море — лучший отдых.
— Аргумент! — сдался наш командир. — Только собираться в темпе. Через десять минут встречаемся внизу.
— У нас все в темпе, — не удержался я. — И летать, и купаться, и... Мы даже поспать умудряемся по- быстрому.
— Жизнь такая наступила, — пояснил мне Рогачев ласково, как ребенку, — мне показалось, он протянет руку и погладит меня по голове. — Дни бегут все быстрее, люди спешат...
Можно было возразить, сказав, что мы сами устроили такую гонку, но я промолчал: мы говорим друг другу, что бежим чересчур ретиво, а сами прибавляем скорость. Боимся, наверное, что нас кто-то обгонит, и боязнь, похоже, сидит в нас довольно глубоко. И я пошутил, сказав, что даже к смерти мы желаем прийти первыми, чтобы и в этом не уступить другому.
Рогачев взглянул на меня, но ничего не ответил.
Мы успели искупаться, поесть вишни и возвратиться в гостиницу, когда до вылета оставалось чуть меньше двух часов. Пока собирались и отмечались у доктора, прибыл наш самолет, и мы отправились на стоянку. Нас удачно загрузили, но было рановато, и пассажиров не приводили. Я решил сходить в буфет за сигаретами, но тут вспомнил, что не осмотрел автоматы защиты электроцепей в хвостовой части самолета. Это была, конечно, чистая проформа, и мало кто их проверял, но я все же направился туда. Взглянул на них и готов был выйти из багажника, как вдруг услышал голоса: говорили двое. Рогачева я узнал сразу, он отчетливо сказал кому-то, что бояться не следует.
— Все равно страшно, — ответила ему Татьяна — это была она. — Понимаю, но боюсь...
— Все будет хорошо, — успокоил ее Рогачев. — Человек он надежный, лишь бы ты решилась.
— Не обижай его, — попросила она так робко, что я невольно замер. — Мы же говорили...
— Да я что, стараюсь не трогать... Но ты мне обещала сказать сегодня твердо, решилась или...
— Решилась, — ответила Татьяна так тихо, что я еле разобрал, и тут Рогачев, наверное, обнял ее, потому что она сказала умоляюще: — Не надо, кто-нибудь увидит.
— Значит, завтра в одиннадцать, — проговорил Рогачев со вздохом. — Все и обговорим.
Рогачев замолчал, а я на цыпочках отступил в багажник и, благо люк оставался открытым, спрыгнул на бетон. Сердце мое колотилось... Обойдя самолет, я пошел в буфет, хотя к трапу подвели пассажиров.
Через полчаса мы взлетели и, развернувшись вправо, пошли с набором высоты вдоль побережья, где светлой полосой тянулись пляжи, белели высокие коробки домов. За ними начинались зеленые склоны гор, над их вершинами стояли легкие облака. Какое-то время я смотрел на все это, словно бы не веря, что три часа назад был там, внизу, на пляже среди людей, нырял, лежал на горячем песке, а теперь отдалялся от всего. Не бог весть какое открытие — все уходит в прошлое, и уходит навсегда, — и разница только в том, что самолет уносил меня стремительно, не давая времени даже обдумать. Впрочем, и это не главное: оказывается, можно было и в одном самолете лететь в разные стороны... Я повернулся к приборной доске и занялся расчетами. Все эти мысли, в сущности, давно известны, но иногда они появляются так не вовремя.
В пилотскую постучала Татьяна; Тимофей Иванович взглянул на нее через глазок и открыл дверь. Она из-за его спины протянула мне салфетку. Я быстро написал города и время пролета и вернул Татьяне. Она взглянула на меня сердито и вышла. Жаль, салфетка была совершенно чистой; обычно она писала мне внизу ничего не значившие слова: «Это — я!» или же: «Как ты там?» Однажды она нарисовала двух человечков, которые не то танцевали, не то шли куда-то, взявшись за руки. Я обвел их двойной рамкой и подписал: «Шедевр». Смешно, но теперь я бы радовался и этому. Известно, потерявши — плачем.
Рогачев был говорливее обычного: он перекинулся несколькими словами с Санычем, спросил о чем-то механика и весело пристукнул ногой по педали. Лицо Тимофея Ивановича сияло от счастья и говорило, что командир сегодня вполне доволен жизнью.
— Как идем? — спросил он, подумав, что не следует обделять вниманием и меня. — Нормально?
— Как учили — строго по расчету.
— Я выйду на пару минут, — сказал он, выбираясь из кресла, и добавил: — Саныч!
— Принял! — откликнулся Саныч. — Весь внимание!
И положил руки на штурвал.
Обычно, когда Рогачев выходил, передавая ему управление, он шутя говорил: «Ем глазами горизонт!» — но сегодня, видать, не был расположен к шуткам. Возможно, ему не хотелось возвращаться домой.
Я на удивление спокойно воспринял то, что Рогачев отправился к Татьяне, хотя и не понимал, зачем ему выходить, если и так все решено. Возможно, он не досказал чего-то или же хотел увидеть ее на кухне среди контейнеров и бутылок, постоять, пошутить. Что в этом необычного? Ничего, хотя раньше я уверял себя, что он ничего не делает просто так. Легче ведь предположить, что ему надо выйти в туалет, и не ломать голову сложностями. Думая об этом, я смотрел в локатор, поджидая момент начала разворота — мы подходили к Анапе. Или же он решил не оставлять ее надолго? Об этом же думал вчера и я, и тут мне пришло в голову, что мы решаем судьбы других людей, даже не спрашивая их об этом. Интересно получалось...
— Разворот! — предупредил я Саныча и повернул задатчик курса.
Самолет плавно вошел в крен, оставляя слева Анапу и разворачиваясь на север; теперь под нами стелилась рваная облачность, справа виднелась невысокая гряда пока еще молодой кучевки. Все это я видел не однажды, а тут подумалось, что и самолет, поднявший меня в небо, и вся летная жизнь, на которую я возлагаю столько надежд, являются по сути замкнутым пространством, и выходит, что, взлетая и поднимаясь выше облаков, я не вырываюсь из обычного круга, да и не вырвусь, пожалуй; и дело не в самолетах, а во мне самом. Мне казалось, что-то трагическое таилось в жизни, а полеты только подчеркивали это. Было похоже на то, будто бы я тянулся к чему-то рукой, и, чем больше тянулся, тем дальше оно отодвигалось и... Додумать мне помешал диспетчер, он прощался с нами, потому что мы выходили из его зоны. Я поймал себя на мысли, что мне не хочется додумывать, и голос диспетчера оказался своеобразным спасением. Возможно, всем людям не хочется додумывать до конца, доходить до истины. Не знаю, но в тот момент мне хотелось услышать голос человеческий, и, нажав кнопку внутренней связи, я спросил:
— Саныч, вы не находите, что жизнь прекрасна?
— Удивительно прекрасна, — ответил он, будто ждал этого вопроса. — Жаль только, что мы не всегда об этом помним.
— Что же в ней удивительного?
— Она сама, — сказал Саныч — Что это на тебя нашло?
— Просто так, — подмигнул я Тимофею Ивановичу, который смотрел на меня с испугом, и на лице его читался вопрос — не перегрелся ли я вчера на пляже.
— Бывает, — проговорил Саныч задумчиво. — Посмотришь вокруг, подумаешь и ничего не поймешь.
— Это точно! — ответил я ему его же словами.
И Тимофей Иванович вдруг щедро улыбнулся, словно бы соглашаясь со мною. В этот момент возвратился Рогачев, спросил, все ли нормально, и забрался в свое кресло.
— Сейчас подадут легкую закуску, — обрадовал он нас, хотел было сказать о единственной радости в жизни, но, видно, передумал. — Отчего в самолете всегда голодный?
— Сие есть тайна, — ответил Саныч равнодушно.