в испарине. В последние несколько минут не сна даже, а кошмара, казавшегося в забытьи бесконечным, возник сам Сталин в парадном мундире из дорогой диагонали белого цвета. На голове Иосифа Виссарионовича плотно сидела, тоже белая, фуражка с большим прямоугольным козырьком, а шею закрывал алый галстук «юного ленинца», скреплённый зажимом, изображавшим пламя. Хозяин улыбался и держал в руках развёрнутый на последней странице детский журнал «Костёр» с пионерским кроссвордом.
Хитро прищурившись, Сталин посмотрел на Берию и спросил:
— Ну-ка, Лаврентий, отгадаешь 23-е по горизонтали: «Рейхсфюрер Советского Союза»?
— А… сколько букв, Иосиф?
— Тебе всё скажи. Так и дурак ответит… Ну, да ладно, так и быть, помогу: в этом слове есть буква «Ш».
— Шахурин, товарищ Сталин!
— Муд-дак ты Лаврентий… ДЖУГАШВИЛИ.
Похмелившись с утра и кое-как отделавшись от видений, Берия решил взять себя в руки и на время перестать разгадывать загадку Вождя. Ему просто не оставалось ничего другого, как наблюдать и ждать, куда же направит указующий перст «главный шаман».
— …Ну что, Феликс Петрович, так и будешь молчать?
— Лев Емельянович, сегодня уже шестой допрос, и я уже не один раз всё повторил.
— А ты считай, что каждый раз, как в первый класс. Почему мы должны тебе верить? Может, мы испытываем, не сбиваешься ли? Ведь, если сбиваешься — значит, врёшь!
— Да не вру я. Зачем мне врать? Я, что ли, не понимаю — ложь сразу обнаружится.
— Интересно, как же?
— Из рассказов других ребят.
— Да вы же сговорились.
— Когда?
— Сначала в Нескучном саду, а потом — во время встреч до ареста.
— Гражданин следователь, я подробно рассказал про наш разговор в Парке культуры, ничего не скрывал — мы не сговаривались. Просто обсуждали смерть одноклассников. А потом… когда всё стихло… мы об этом старались совсем не говорить.
— Что значит — стихло?
— Когда следователь Шейнин нас отпустил.
— …Как ты думаешь, что сейчас делает твой отец?
— …
— Чего молчишь?
— Я не знаю.
— А ты не допускаешь, что он тоже арестован?
— Мой папа — настоящий коммунист.
— В том-то и дело, что у такого отца сын обвиняется в антигосударственном преступлении!
— Узнай он обо всём ещё до ареста, наказал бы посильнее вас… за глупость, а в мои антисоветские настроения он бы не поверил, — он меня знает.
— Ишь, куда завернул. Значит, и тюрьма тебе уже — не тюрьма?
— Нет. Мне, конечно, не было бы так тяжело, как в камере, но стало бы очень стыдно.
— А сейчас не стыдно?
— Стыдно… что раньше не задумывался о том, как мы играем. Но я — за советскую власть! Я её очень люблю! Так же, как и товарища Сталина!
— Что-то любовь не выпирает из твоих поступков. Следствию ты её пока не доказал.
— А как же можно доказать, что ты чего-то не делал?
— Очень просто. Всего одной фразой. Одним единственным утверждением.
— ?…
— Не понял ещё? Объясню! Ты, Феликс, должен сам сказать мне: «Лев Емельянович! Я вам доверяю. Вы много раз говорили, что за Шахуриным стоял…» Кто?
— Не знаю.
— Ну вот, опять не понимаешь… «Тот!… кого вы разоблачите во время расследования»! Теперь дошло?
— А я его знаю?
— Узнаешь, когда время придёт.
— …Если его разоблачат — я согласен. Только я никого не знаю, чтобы так умел притворяться.
— А враг, Феликс, всегда замаскирован, и к этому тебе надо подготовиться. Понял наконец?
— …Да.
— Ну, тогда иди в камеру и не забывай о нашем разговоре.
Кирпич еле передвигал ногами, послушно следуя указаниям вертухая. Страшная глыба навалилась на него в кабинете Влодзимирского и придавила до самой земли. Называлась эта глыба — «ложью». И не было места, где он мог от неё избавиться, потому что и в камере всё вокруг тоже пропиталось ложью — ложью Толяна.
Феликса не оставляла одна мысль: сможет ли он смириться с ней?
Не представляя себе, на какой стадии находится следствие, в семьях арестованных детей рисовали самые мрачные картины. И немудрено — целыми и невредимыми с Лубянки возвращались реже, чем из штрафбата. Не у кого им было узнать, как дела, и не на кого повлиять через свои начальственные «вертушки» — с преисподней связи не существовало даже по ВЧ. Взрослые ждали ещё большей беды, но шло время и отсутствие событий наводило на мысли, что, может, всё и обойдётся, что оценит их труд и смилостивится товарищ Сталин.
Думая о детях 24 часа в сутки, родители предпочитали вслух этого не обсуждать — боялись прослушивания, боялись сглазить, боялись самих себя. Утешало одно — в их положении не произошло никаких изменений. Это оставляло надежду, что решение о судьбе ребят ещё не принято. Об этом же свидетельствовало разрешение сделать детям передачу с зимними вещами и школьными учебниками.
Пётр Иванович, осаженный Меркуловым после ареста Феликса, не позволял себе беспокоить по личному вопросу и Берию, но на ежедневных докладах он пытался уловить по настроению главного оборонщика, не произошло ли с сыном чего-либо необратимого. Впрочем, его по-своему удовлетворяло, что Лаврентий Павлович хотя бы не выказывает по этому поводу отрицательных эмоций. Кирпичников не знал, что Берия, столкнувшись с непреодолимым пока препятствием в лице Сталина, решил взять игровую паузу в интригах против Микояна.
И всё-таки Кирпичниковы не могли до конца смириться с безысходностью. Оба терзались за судьбу Феликса, оба не знали, чем помочь сыну, но больше всего их угнетала неизвестность. В итоге, они решили обратиться лично к члену ГКО и попытаться что-либо прояснить. Вернее, обратиться должен был Пётр Иванович. Вместе супруги составили только текст записки к всесильному начальнику:
На следующий день, закончив ежедневный отчёт, Кирпичников, осторожно положил эту записку на