В Киеве, возле нашего дома в газетном киоске, у Валентины Семеновны я купил путеводитель по Крыму. Старый. В нем говорилось, что возле Алушты по горе Кастель на протяжении четырех километров дорога делает две сотни петель. Сейчас на этой дороге осталось пять плавных закруглений. Как в Киеве на Петровской аллее.
От Симферополя до Ялты по спидометру семьдесят восемь километров. Троллейбусы идут как по улице. Разве что немного быстрей. Пассажиров полно. В тех троллейбусах, которые я обгонял, как мне показалось, у людей лица побелей и повеселей, чем в тех, какие шли навстречу. В них было побольше загорелых, задумчивых физиономий. Кончался отпуск.
Я притормозил на перевале, на тридцать восьмом километре от Симферополя. У фонтана. Это памятник Кутузову. Здесь его ранили в сражении с турками, и он остался без одного глаза.
По всему шоссе торчали указатели с надписями, призывающими остановиться, отдохнуть, осмотреть. Чучельский перевал, Гурзуфское седло, Беседка ветров, Лунный камень, Каменная куница, Золотой источник. Здорово заверчено. А за Алуштой пошли вообще фантастические места: Медведь-гора, Гурзуф, Массандра.
Я приехал вечером. Я не устал. Я никогда не устаю на мотоцикле и не понимаю, как можно утомиться от поездки. Просто по ялтинским улицам стадами двигались женщины-кентавры с человечьими головами и лошадиными крупами, затянутыми вo все сорта тонких, ярких, отсвечивающих металлическим блеском тканей. Просто в Ялте было столько гуляющих, столько пожилых людей, которые по примеру молодежи ходили в обнимку, что ни пройти, ни проехать, все — приезжие, и никто не мог мне сказать, как попасть в переулок под названием «Узкий». Я увяз в толпе, в громких голосах, в смехе, в поп-музыке, которая рвалась из сотен транзисторов, и чувствовал, что даже горло у меня сжимается от странного, злобного ощущения. Я словно как-то сразу отупел, как человек, попавший в чужой, незнакомый и неприятный ему мир.
Лена и Николай снимали комнату в одноэтажном деревянном доме с верандами, сплошь заросшими виноградом. Веранды эти были со всех четырех сторон дома. В саду стояли раскладные койки из алюминиевых трубок, между деревьями висел гамак, и тут тоже в транзисторах пели трубы и вскидывали свои палочки ударники. Я подумал, что атомная энергия — не единственный пример, когда великое открытие, сделанное людьми, обращается против них же.
Я понимал, что Николай тяжело, смертельно болен и что он должен был как-то измениться за это время, но я не мог представить себе, что это такие странные и страшные перемены.
На койке лежал глубокий старик с морщинистым, плохо выбритым лицом, с улыбкой человека, который тебя, может быть, увидел, но не узнает и не силится узнать.
Но еще больше удивили меня перемены, которые произошли с Леной. Она не просто похудела. Она стала какой-то невесомой, какой-то бесплотной. И платье на ней висело мешком, и даже трудно было догадаться, есть ли под ним тело.
— Здравствуйте, — сказал я.
Больше всего я боялся, чтоб они не заметили по моему лицу или голосу, как я испуган.
— Здоров, здоров, — ответим Николай, закашлялся, утер рот рукой и предложил: — Садись, гостем будешь. Где мы его устроим? — спросил он у Лены.
— Я сейчас договорюсь с хозяйкой. — Лена смотрела на меня внимательно, встревоженно и словно бы застенчиво, как бы отыскивая во мне подтверждение тех перемен в ней и в Николае, которых я не мог не заметить. — Мы возьмем раскладушку и положим тебя в саду под магнолией. Тут хорошо, воздух… Тут почти все так спят. Особенно дикари.
— Хорошо, — согласился я. — Да вы не беспокойтесь, я уж как-нибудь устроюсь.
— Нет, нет, — сказала Лена. — Я сейчас договорюсь.
Она вышла за дверь. По-видимому, она хотела, чтобы я поговорил с Николаем наедине.
— Так вот, Рома, — медленно, с трудом преодолевая слабость, сказал Николай, — это не туберкулез. Они мне ничего не говорят. Но я знаю. Когда б туберкулез, они бы мне и дальше «паск» давали, фтивазид, стрептомицин кололи бы. А они мне ничего не делают. Я думаю, это рак. Ну тебе-то они скажут.
Я знал, что нужно что-то говорить. Что нужно его успокаивать, утверждать, что врачам виднее, может быть, даже пошутить насчет его мнительности. Но я не мог ничего этого. Я молчал и не мог сказать ни слова.
— На сколько ты приехал? — спросил Николай.
— На две недели.
— Как дорога?
— Нормально.
— Это хорошо, что ты приехал. Отдохнешь, поплаваешь. Тут хорошо, в Ялте. Весело.
Я уже не вспомню, когда в последний раз плакал. Может, в первом классе, а может, еще до школы в детском саду. Но теперь глаза у меня как-то застлало и першило в горле.
Вошла Лена.
— Уже договорились, — сказала она. — Если хочешь — можно на веранде, но там спит еще один человек — моряк с китобойной флотилии. А хочешь, можно прямо в саду.
— Все равно, — ответил я. — Лучше в саду.
— Что там, в Киеве? — спросил Николай. — Как наши?
— Ничего, — сказал я. — Все нормально. Гоша женился.
— Какой Гоша?
— Ну, помнишь, такой маленький, толстенький… У него ИЖ.
— Помню, — ответил Николай.
— А так что еще. Вроде бы все нормально.
— Хорошо, — сказал Николай и, не поворачивая головы, другим голосом, каким он, наверное, теперь всегда с ней разговаривал, обратился к Лене: — Сделай мне укол. Ты что, не видишь, что мне опять больно?
— Сейчас, — торопливо ответила Лена. — Только шприц прокипячу.
— Ты выйди, — сказал мне Николай, когда Лена вернулась. — Не нужно тебе на это смотреть.
— Может, я помогу?
Я посмотрел на Лену и увидел только глаза, полные боли, жалости и ужаса. Она молчала.
— Не нужно, — повторил Николай, — она сама справится.
Я вышел в сад. Я невольно прислушивался и услышал то, чего ожидал: слабый стон. Я услышал его сквозь все транзисторы.
Я закурил и стал ругаться. Негромко, шепотом я произносил самые грязные и бессмысленные ругательства, какие только существуют. Мать его растак и разэтак. В бога и в душу. Я не хотел, чтоб он умирал. Я не хотел, чтоб на земле были люди, которым нельзя помочь. Которым ничем нельзя помочь.
Ко мне подошла Лена.
— Пойдем поужинаем, — сказала она. — И ложись отдыхать. Ты, наверное, очень устал.
— Не хочется, — ответил я. — Я ужинал.
Мне и в самом деле не хотелось есть, хотя в Симферополе я только выпил бутылку кефира и сжевал черствый бутерброд с сыром.
— Нет, нет, нужно поесть. Я тебе яичницу приготовлю. Хочешь? С ветчиной?
— Что говорят врачи? Может быть, нужно было… в больницу?
— Ничего не говорят. Говорят, плохо. Говорят, медицина бессильна.
— О черт! — сказал я.
Яичница не лезла мне в горло. Николай на этот раз полулежал-полусидел, опираясь спиной о подушки. Ему стало легче после укола. Он почему-то говорил о стихах, о том, что всегда не любил стихов, не думал о них, а сейчас оказывается, что со школьных лет в памяти осталось очень много стихов и что они — удивительное явление в области творчества. Что можно написать целую книгу и все равно она не вызовет у человека того чувства и того настроения, которое вызывают эти строки: