ласкал, как рабов тоже никогда не ласкают - кажется не осталось ни одного даже самого маленького уголка, где не побывали чуткие горячие ладони, стирая память обо всем, что было до
И опять взял. Вроде бы уже не бывает лучше - некуда… Бывает! Все-таки бывает…
Лежа рядом, разомлевший Айсен запутался пальчиком в аккуратной дорожке волосков на груди господина, самого дорогого… единственного его мужчины. Фейран костяшками поглаживал утомленное личико по контуру щеки.
- Ты красивый, - услышал сквозь дрему мальчик, - спи, котенок…
Много пожил на свете старый Хамид, многое перевидел. Многое знал, многое понимал.
В том числе, что ничем хорошим происходящее кончиться не может.
Что именно? Чтоб не понять, - тут не немым, тут слепым надо быть, да и тот бы догадался!
Скажи прохожий, сложи поэт стих, задумайся над суррой мудрец: можно ли описать счастье? Не уют, мгновенную радость, довольство, удобный и заманчивый покой, а именно счастье - полное, абсолютное…
Как не старайся, как не пыжься, - а все косо, однобоко выйдет. Будто кувшин из худой глины у пьяного подмастерья: ни в печь поставить, ни исправить самому знаменитому мастеру… А заново лепить - так уже совсем другое выйдет!
Можно ли утаить счастье? Оно ведь как богатый кошель - дурным умам, дурным рукам покою не дает. Отвернулся на миг - ан и нет его, ушло безбожным ворам на скисшую брагу, разбавленную пройдохой кабатчиком ослиной мочой… А то и вовсе, прокутил его беспутный мот, не уберег, пустил на сладкий дым и горькое похмелье.
Да и как сказать: гадай - не гадай, прячь - не прячь, а оно все одно видно! Счастливый человек, вроде безумца: рад бы обмануть и скрыться, так не выходит! Режет оно глаза, да не драгоценным самородком в куче давно перегнившего навоза, бесконечной череды однообразных дней… Зрелым пузом безмужней дочери муллы-праведника: ступи шаг за порог - все головы обернутся: не за-ради хвалы, - увесистый камешек с мостовой поднимая…
А можно ли удержать счастье? Нет, не носят воду в решете! Сколько не подставляй ладони - все одно уйдет без остатка… В пыль, в грязь, в колючий песок на ветру из пустыни… Только и оставит после себя, что недоумение - куда это все делось…
И ведь вот задачка, которую ни один кади решить не может: нужно ли его удерживать? Что оно такое вообще, счастье, - как не самое тяжкое испытание, которое человеку послать можно?
Плакал бы старый Хамид от горя, если бы слезы были! Только вышли давно все.
Отошел, отклиял мальчуган, только-только петь начал… И - на тебе!!
И уж ладно, чему быть - того не миновать… Да зачем балует, зачем нежит хозяин мальчишку? Лучше б насиловал!! Айсен привык к боли, перетерпел бы, отплакал свое - и зажила бы новая рана еще одним шрамом. А так… господину что, наиграется, натешится и прискучит новая забава.
Что для хозяина Айсен? Прихоть, вещица причудливая, которая почему-то приглянулась… Так ведь случайный интерес быстро проходит! Долго ли садовник помнит о заросшей клумбе? Остановится, полюбуется на какой-нибудь бутон, разберется как и почему…
Да и выполет все, чтобы сад был ровным! Смотрелся, как должно.
И могла бы быть беда горше, - так и этой хватит! Он ведь, дурашка, всем сердечком тянется… Не помнит, не ведает, - а еще вернее и ведать не хочет, - что побалуется хозяин и забудет.
Думал, старый дурак, краше некуда? А сейчас Айсен - словно звездочка светится! Каждый шаг - гурия от стыда и зависти удавилась бы… Воды подносит - точно чашу с вечным блаженством! Глаза шалые, дикие - поди, ему слово скажи, да и то не в силах… Словно от каждого жеста - систр заходится и брызгами фейерверк в ночное небо сыплет!
Чует сердце-вещун, обернется тот фейерверк - греческим огнем. Пламенем, неугасимым, покуда есть ему что пожрать…
Да разве можно? Так… Ты - господин, ты - хозяин, да разве можно так - живую душу отнять?!
Можно!
Плакал бы старый Хамид, да от такой беды не плачут уже… Большое горе, - оно без слез обходится.
Нет, не плакал старый раб, - за него взмывал к небесам трепетный голосок саза. Звенел, радовался, славил Создателя… летал по дому синеглазый мальчишка.
Выше взлетишь - глубже падать будет!
Изменившееся к нему отношение Хамида было единственным, что серьезно омрачало радужное настроение Айсена. Старик жевал поджатые губы, ясно давая понять, что он немой, а не глухой и прекрасно слышит стоны и крики из господской спальни, как и в причине их не сомневается. В выцветших глазах совершенно отчетливо читалось осуждение и сожаление, которые он не мог высказать словами.
Юноше было горько, что он утратил расположение старого раба и по видимости бесповоротно его разочаровал, но вместо страха за свою участь, Айсен ощутил нечто очень похожее на обиду: почему когда ему было больно, когда смерть казалась желанным даром, - это считалось естественным, а теперь когда он счастлив как никогда - это плохо! Почему то, что его брал любой, то, что творил с ним одержимый франк - это нормально, и ни у кого не нашло возражений, а то что он с радостью отдает себя ссей’дин, то, что когда фа’хрид только касается его - и душа и тело в унисон поют так, как не передать ни одним инструментом и самой прекрасной песней… почему это - преступление?
Единственная его вина в том, что его слезы отныне - это слезы счастья! И грех - это чувствовать себя за это виноватым.
Что дурного в том, если господин не просто владеет и пользуется им? Его учили доставлять удовольствие, а с ним, с фа’хрид, Айсен научится получать его… Даже не так, - уже через мгновение из головы вылетали все заученные позы и движения, оставляя единственной реальностью губы ссейдин, его руки, тяжесть его тела, его плоть, заполняющую без остатка болезненную жаждущую пустоту внутри и заставляющую стремиться навстречу всем существом… Он и не знал, что можно вот так, вдвоем, вместе!
Спроси его кто, юноша не смог бы ответить и описать, что произошло, что с ним случилось. Что изменилось в нем… но что изменилось - знал точно!
И не в разбуженном теле, теперь играющем молодым вином, было дело. Словно раньше он ползал недодавленной гусеницей, а сейчас парил в искристой, пронизанной солнцем высоте. Словно он был неполным, и лишь сейчас стал цельным, словно всю жизнь жил слепым, и внезапно увидел звезды… Был глухим, и услышал пение ангелов, был немым и обрел дивный голос… Смирившись с участью раба, он не надеялся и не ждал, что в нем увидят достойного заботы и любви.
Любви?… любви, ибо назвать это волшебное действо совокуплением, было бы оскорблением, черной неблагодарностью к милости Создателя! Столько нежности, сколько обрушилось на него за несколько дней, Айсен не мог бы припомнить за все свои годы вместе взятые. Наверное, впервые в жизни он засыпал спокойно, рядом с самым дорогим на свете человеком, в его теплых объятьях.
Или не спал, любуясь спящим мужчиной: его крепким сильным телом с рельефом мышц - не прущих дурным мясом, а идеально соразмерных… Благородными мужественными чертами, расслабленными во сне, твердым абрисом губ… Айсен со смущением признался, что думает о поцелуях чуть ли не постоянно! Но разве может быть что-нибудь более чудесное, чем когда ссей’дин приникает к его губам, раздвигает их, и язык проникает вглубь, начиная свой властный уверенный танец… Фах’рид, ссей’дин фах’рид!
Боясь разбудить мужчину, юноша покрывал поцелуями откинутую руку, едва ощутимо касаясь самых кончиков пальцев: эти руки его спасли, выходили, никогда не причиняли боли, берегли, жалели… и ласкали так, что проживи сто лет - помнить будешь, хотя в тот момент и собственное имя назвать не сможешь!
Вахид… аль аллейни…
Только он! И нет больше ничего.
Фах’рид шевельнулся, стряхивая с себя остатки сна, и взял его, и пушистые ресницы Айсена намокли