Было время, Назимов тоже мучительно и подолгу размышлял. И так же искал помощи у людей. Нельзя было миновать этого. Но теперь Назимова одолевают иные мысли и заботы. Настало время действовать. И проснувшись среди ночи, и находясь в разведке внутри или вне лагеря, и разговаривая с друзьями, — одним словом, всегда и везде его беспокоило одно и то же:
«Все ли я сделал для успеха восстания? Не забыл ли чего-нибудь? Не упустил ли из виду какой-либо мелочи?»
Назимов, как боевой командир, отлично понимал, что в этой смертельной схватке с фашизмом, при таком огромном неравенстве в оружии и обученных людях, решающую роль будут играть духовные силы восставших, их убежденность, вера друг в друга.
Поэтому когда комиссар бригады доложил ему, что в ленинские дни в лагере состоится траурный митинг, посвященный памяти Владимира Ильича Ленина, Баки сразу встрепенулся, как человек, вспомнивший о самом неотложном деле:
— Это же очень нужно! Очень смело и замечательно, дорогой Давыдов! — он хлопнул комиссара по плечу. — Молодец, что догадался. Сейчас нас подкрепят именно такие дела. Митинг, посвященный Ленину… Здорово! Это прибавит нашим людям веры в победу. Действуй! Только — осторожность и осторожность.
— Об осторожности мы прежде всего подумали, — заверил комиссар. Но говорил он слишком уж спокойно, его не заражал пафос Назимова.
— Ты предупреди политруков — пусть не читают душеспасительных нравоучений! — горячился Назимов. — Больше простоты, человечности, искренности. Пусть беседчики напомнят нашим бойцам, каков был Владимир Ильич. Его ничто не могло устрашить, он верил в победу, когда шел в бой. Понимаешь ты меня?
— Да чего же не понять? Говорю, все будет сделано.
Весь этот день Назимов был задумчив, он как-то притих. Подобно всем искренним коммунистам, Баки называл себя ленинцем и гордился этим. Но все ли он сделал для оправдания этого великого звания? И тут Назимова минутами охватывало какое-то неопределенное чувство: не то угрызения совести, не то обида на себя. Да, на фронте, в бою он ни разу не смалодушничал, но и… не добился тогда победы. А ведь сколько раз перед войной он давал клятву народу разгромить любого врага на его же территории. И вот он — на вражеской земле. Но в качестве кого? Пленного! Конечно, можно назвать ряд объективных причин, можно напомнить, что и в плену он не сложил оружия, — это само собой разумеется, так и должно быть. А вот слова своего, клятвы, данной народу, партии, он не сдержал. Как же теперь?..
Совестливый, но малодушный человек мог бы в подобном случае окончательно упасть духом или же спрятаться за объективные причины. Назимов не искал ни оправданий, ни успокоения. Он был по- настоящему мужествен и реалистичен. «Что же, — говорил он себе, — сплоховал в одном случае, надо наверстать в другом. Безусловно — ты виноват! Значит, искупай свою вину. Опыт теперь есть. А решимости не убавилось».
Январский день над Бухенвальдом медленно угасал в ярких красках. Огромная серая безмолвная толпа измученных узников возвращалась с работы. Назимов старался заглянуть им в глаза, узнать, о чем думают люди. Ведь скоро им идти в бой. Победить или умереть — третьего нет.
Сумрачные лица лагерников, плотно сжатые губы, неподвижные глаза словно бы не внушали веры в победу. Но в мерной поступи колонны, в слитности людей можно было почувствовать и другое: тот скрытый последний запас энергии, который как пламя вспыхнет в решающую минуту.
И это дало себя знать в тот же вечер. Обычно по окончании вечерней поверки все спешили разойтись по баракам. Сегодня люди не торопились покинуть площадь.
Час назад с севера внезапно налетел ураганный ветер. Начался буран. Хлопья снега закрутились в бешеной пляске. Вокруг потемнело. В потемках смутно рисовались уродливые силуэты бараков, черных вышек. К стенам барака ветер наметал сугробы. Снег с головы до ног облеплял людей, но никто не трогался с места.
Вдруг раздался негромкий, но внятный голос Степана Бикланова. По рядам, от человека к человеку передавались одни и те же слова:
— В честь памяти Владимира Ильича Ленина — смирно! Открывается траурный митинг!
Ряды всколыхнулись и снова замерли. Все подтянулись. Гордые и смелые взгляды устремлены вперед. Казалось, сквозь бушующую метель и посвист ветра слышится пламенный голос вождя, обращенный к народу. Казалось, с детства знакомая фигура Ленина маячит на броневике, и вокруг не бараки, а контуры знаменитого Финляндского вокзала в Ленинграде.
Это был единственный в своем роде митинг. Не выходят вперед ораторы, безмолвно стоят ряды.
И все же в голосе ветра слышатся призывы к борьбе и победе. Уже погасли прожекторы, горевшие во время поверки. Стало совсем темно.
Перед безмолвной толпой, осыпаемой снегом, останавливались любопытные лагерники других национальностей.
— Что случилось, ребята? — спрашивали они. — Почему не расходитесь? Вас наказали, что ли?
Никто не отвечал. Высоко подняв головы и устремив взгляды вдаль, русские военнопленные хранили молчание.
— Чего ты спрашиваешь, — ответил какой-то француз своему любопытному земляку. — Неужели не знаешь? Сегодня у советских людей траурный день — день смерти Ленина.
Истекли положенные минуты, и Степан Бикланов негромко скомандовал:
— Вольно! Митинг окончен. Расходись.
— Расходись! — прошелестело по рядам.
На площади ни души. Метель кружилась понизу, заметая сотни следов только что ушедших людей.
Февраль… В полдень заметно пригревало. Поодиночке и группами лагерники выходили на солнышко, вели неторопливые разговоры. Внешне как будто не произошло никаких перемен: и в феврале тысяча девятьсот сорок третьего и сорок четвертого узники в свободное от работы время вот так же отогревали на солнце свои промерзшие кости. То же самое они делают и сейчас — в феврале сорок пятого. Но еще год назад надежда на спасение мерещилась в какой-то неимоверной дали. А теперь каждый чувствовал, что спасение не за горами. Уже не годы и даже не месяцы должны пройти, а возможно — всего несколько недель. Советская армия громит фашистов на их собственной земле — в Восточной Пруссии и Померании, в Силезии и Бранденбурге. Каждый день она с боями занимает то один, то другой немецкий город. А 12 февраля освобождена столица Венгрии Будапешт. Через два дня в самой Германии взят Шнайдсмюль, потом — Вормдидт и Мельзак. Нет числа городам и селениям» занятым в Померании и Силезии, возле Бреслау, на берегах Дуная.
— Наше освобождение идет с востока! — скажет поляк или чех и, приложив ладонь к уху, долго прислушивается, не долетит ли гул артиллерийской канонады. Иные даже клялись, что уже слышат грохот орудий.
— Пусть накажет меня бог, если вру! — убеждали они друзей.
— Теперь, пожалуй, и дядя Сэм и Джон Буль пошевелятся, — говорили третьи. — Не то Советская Армия без них возьмет Берлин.
— Ну, дядя Сэм не проворонит. Придет минута, он тут как тут.
— Выходит, недолго нам маяться?
— Подожди, не торопись.
— Чего там — не торопись? Заметил, какими становятся охранники? Куда девалась прежняя чванливость. Это, брат, явный признак…
Действительно, некоторые эсэсовцы из охраны лагеря начали заискивать перед русскими военнопленными, особенно перед лагерными старостами и штубендинстами. На что уж Дубина, и тот как-то забрел в восьмой блок, потрепал по впалым бледным щекам русского мальчика и просипел:
— Гут, малиш, гут!
А с Сабиром произошел еще более невероятный случай.