Путримене.
На другом конце горницы тоже не обходится без политики. Еврей надувал нашего человека, но зачем с ним так? Литовки стирали ихние пеленки, мыли у евреев пол? Ну и черт с ними! Давайте теперь их баб и дочек приставим к этой работе, пускай выгребают наш навоз, но зачем людей в могилу-то? В Священном писании нигде не сказано: возьми камень и убей своего недруга. Нет, Иисус Христос велел прощать своих должников, хоть они и распяли его. Против веры идем, вот что! Капля невинной крови не высохнет; не приведи господи, если эта кровь падет на наши и наших детей головы. Немцы виноваты? Так-то оно так, без их команды невинная кровь не лилась бы, но что ты за человек, если любой головорез может толкнуть тебя на грабеж и убийство? Ведь они последнюю одежду сдирали с несчастных, бросали в ямы в чем мать родила… В Краштупенай-то хоть люди не видели этих ужасов, а в Пасрауйисе стреляли в самом городке, прямо на рынке, тысячу с лишним человек уложили, кровь стекала по каменному желобу в реку, на целый километр. Срауя стала красной. В суматохе кое-кому удалось убежать, но далеко ли?
В тот день мы молотили у старосты Яутакиса, вспоминает Казюне Нямунене. Гляжу, бродит вокруг тока какой-то человек. Не старый еще, но бородой зарос до ушей, только кончик носа и ошалевшие глаза видны. Люди накинулись на него: «Прячься, здесь тебе не место». Тащат его в стог соломы, а он упирается. Кривляется, словно мартышка, выставит, как ружье, то одну, то другую руку и кричит: «Трах-тах-тарарах, трах-тах-тарарах!» Помешался, бедняга… Увидел Яутакис — тогда еще был здоров — и велел мужикам связать умалишенного: надо, мол, немцам доставить. Тот улепетывает и все вопит свое «трах-тах-тарарах». И тут откуда-то вылез батрак Яутакиса Пятрас (Кучкайлис его фамилия) с винтовкой. Бухнул три раза, и делу конец… А был хороший адвокат — кто не знал Гринберга? Не одного нашего человека в суде защитил.
Разговоры за столами затихают, комнату наполняет звонкий голос Казюне. Кое-кто робко возражает: в военное время люди всегда гибнут, а убийцы во все времена были и будут. Иной, может, про себя рассуждает, хоть рта открыть не смеет: не Пятрас, другой бы пристрелил. «Такая уж у Гитлера установка — перебить всех евреев, и не нам ее изменить», — отозвался кто-то из угла. Может, и не изменим, вскинулось сразу несколько голосов, но пускай ее, эту установку-то, выполняет тот, кто придумал. Нет, нет, им это даром не пройдет. Яутакис вот пальцем к курку не притронулся, хитер, собака, только еврейское имущество из Краштупенай целыми возами волок, а вот болезнь уже прижала, костлявая хватает за глотку. Ну, а Пятрас, что тут говорить… Сам под мухой хвастался, что добрую сотню в Ольшанике ухлопал.
Пеликсас Кяршис сидит спиной к двери, в разговоры не встревает. Когда подгулявшие соседи напомнят, отхлебнет от стакана, а то и чарочку мутненькой опрокинет. В груди приятная теплота, посидеть бы еще, но солнце клонится к земле, зовет домой — скотину кормить пора. Да и ужин никто за него не приготовит. Ох, была бы женская рука дома! Любую, спору нет, можно привести. Небольшое, правда, хозяйство, но ладное, — только с души воротит. И-эх, если б Аквиле… как красиво она выглядит за столом. Грустная, а все равно со всеми обходительная, заботливая… И труженица какая, во всем Лауксодисе не найдешь второй такой. И-эх, не женщина, просто клад! Да и право на нее он имеет — давно ведь по ней сохнет. Еще не было ни этого господина Контроля, ни второго такого же прощелыги — Марюса. Увидел как то — гимназисточка свеклу пропалывает. Черная, щупленькая, проворная, как бесенок. Ребенок, стыдно сказать, но занозой засела в сердце, и никуда не денешься. Семь лет! Лишь последний дурак может столько ждать и надеяться, что палка выбросит ростки. Но он, Пеликсас, такой уж есть. И-эх, хоть бы лицом вышел… Да ладно, что с того, зачем дурацкими мыслями голову забивать, пора домой…
Кяршис заерзал, вот-вот встанет, но его приковала к лавке странная тишина. Вся горница словно замерла, и ему показалось, что сидящие за столами уставились на него.
— Добрый вечер, господа, дамы и барышни! Добрый вечер! — загремело за спиной, будто из граммофонной трубы.
В дверях стоял Пятрас Кучкайлис. В тулупе, под мышкой засаленный портфель старосты, в правой руке клетчатая фуражка. Похлопывая ею по голенищу, ухмылялся безгубым, в лишаях лицом.
Несколько голосов вразнобой откликнулись на приветствие.
— Присаживайся, Пятрас, поищи себе место, — пригласил Миколас Джюгас, неохотно привстав со стула. — Выпьешь за здоровье новорожденного.
Кто-то из гостей подскочил к Кучкайлису, выхватил из рук фуражку, услужливо принял тулуп, который тот неторопливо снял, и, несмотря на нерешительные протесты («Да зачем это… Я ж по казенному делу, на минутку…»), втиснул незваного гостя между Кяршисом и Пранасом Нямунисом.
— Пеликсас, соседушка, налей нашей власти, авось мягче станет, — попросил Джюгас. — Что ж, Пятрас, опять с подводами погонишь или, может, немец еще зерна захотел?
Пятрас выпил два стакана пива, опрокинул чарочку «немецкой», закусил, не обращая внимания на тревожные взгляды, и только тогда соизволил ответить. О нет! Никаких подвод, никаких дополнительных поставок. На сей раз, видишь — нет, немцы не требуют, а сами дают. Вот он и ходит по дворам, записывает, сколько кому надобно пленных. Немцы, видишь — нет, взяли их тьму-тьмущую, девать некуда. Хватит и чтоб землю унавозить, и чтоб поля обработать. Не будут и марки стоить, за одну кормежку. Поначалу, видишь — нет, недельку-другую придется откармливать — очень уж дохлые, зато потом, когда встанут на ноги, хватит им и объедков. Не кормить же их, видишь — нет, блинами да салом, как нашего человека.
— В поместье устроят для них лагерек. Ночью они там будут — стеречь придется, видишь — нет, самим, по очереди, а утром на работу. Дешево, хорошо и удобно. Пеликсас, запиши себе парочку, без батрака-то не обойтись.
— Это я-то? — Кяршис опешил: такая копна с неба на голову свалилась! — А… а если сбегут? И-эх, тогда… ага…
— Да куда они побегут, бедняги? — встряла Казюне Нямунене. — Ведь у мужика им просто спасение.
— Побегу-ут! — Пятрас так и покатился со смеху. — К немцам да под пулю? Мне смешно!.. Господин Джюгас, вам тоже парочка пригодится.
— Если возьмем, доброе дело сделаем, — словно про себя сказал Миколас Джюгас.
— Слов нет, — согласился Пятрас. — Немцам не придется их кормить и стеречь. Останется, видишь — нет, больше солдат для фронта.
— Без тебя, Кучкайлис, немцы, пожалуй, и войны не выиграют, — не вытерпел Черная Культя.
Несколько голосов сдержанно рассмеялись, а Культя, воодушевленный одобрительными взглядами, зачастил дальше:
— И впрямь, Кучкайлис. Чего тебе тут с бабами да ребятишками возиться? Подался бы в добровольцы, помог бы Гитлеру разбить большевиков, а через месяц-другой — домой, с музыкой да с железными крестами на брюхе, чтоб тебя сквозняк.
— А кто дома порядок наведет? — вырвалось у Пранаса Нямуниса.
Губы Пятраса совсем втянулись, пухлые, в корке лишаев, щеки задергались, желтые брови встопорщились; что-что, а насмешку он чуял за километр, как пес колбасу, и непременно давал сдачи.
— Я вам, черномордые, солнца не защу. Ты, культявый, не скаль зубы, такие, как ты, очень в Германии нужны. Айн момент могу выписать заграничный паспорт. Да и тебе, кстати, Нямунис, чтоб уважить твоего сынка, который головой заплатил за свою нищую власть.
— Послушай, Кучкайлис, — оборвал его Гедиминас, — если ты пришел грозиться, то не туда попал. Застегни-ка свой портфельчик и катись, где больше пуганых.
— Черт лишавый! — вскочила Казюне Нямунене. — Ты нашего Марюса не трогай! Он святой, руки у него не в крови. Невинных людей не стрелял, его такие же, как ты, бандиты убили!
Миколас Джюгас бросился успокаивать:
— С ума сошли! Может, еды-питья не хватает? Наливайте, кладите на тарелки. Пятрас, Казюне! Здесь святые крестины, а не кабак.
— Распоясался тут…
— А что, привык в Ольшанике…
— Да уж, чтоб голого еврея убить, много храбрости не нужно…
— Как таких святая земля носит? — посыпались возгласы один смелей другого.