Договаривались сегодня ночью бежать, да Василь, видать, воспротивился, вот они и испугались, что выдаст. Поторопились. Из-за того и Матавушас остался — он бы с ними бежал. И эти двое пленных.
Гедиминас ловит ртом воздух, пока наконец не выговаривает слова, которые жгут его:
— Значит… значит, я виноват?
— Иногда очень мало надо, чтобы толкнуть человека в ту или иную сторону, господин учитель.
Кровь ударяет Гедиминасу в голову. Где его прирожденная сдержанность, трезвый ум? Где его знаменитая ирония, которая спасала его в критические минуты?
— Вы-то привыкли сваливать вину за свои коллективные мерзости на одного человека, — разражается он криком, с каким-то сладостным упоением поддаваясь гневу. — Я виноват, что не подстрекал Василя бежать. Василь — что не хотел бежать, а мы с Василем оба кругом виноваты в том, что погублены четыре жизни. А ты не подумал о тех четырнадцати, которые сбежали? Что их ждет? А деревня? Кто знает, какую чертовщину немцы еще выкинут… Может, завтра-послезавтра возьмут заложников — и к стенке. Хотел бы я посмотреть, как ты стоишь на краю ямы и благодаришь партизан. Борцы, порази вас гром! За счет мирного населения — женщин и детей. Если так приспичило с оружием поиграть, переходите линию фронта, становитесь плечом к плечу с солдатами. Но тут, разумеется, безопасней. Им, партизанам. Только не безоружным, ни в чем не повинным людям…
Культя молчит. Не подтягивает больше спадающие штаны, не стреляет глазами в стороны. Идет, спотыкается, согнулся, как хомут. Еще больше почернел, оброс грязью, вот-вот уйдет в землю. Остановился. Повернулся, как флюгер от резкого порыва ветра, шевелит искусанными губами.
— У меня ребятишки, господин Гедиминас… Ребятишки у меня, — повторяет он, потупив глаза. — Лучше, чтоб никто не узнал, чего я тут наговорил…
Гедиминас уставился на Культю, как на умалишенного. «Лучше, чтобы никто не узнал, чего я тут наговорил…» Почему не скажет прямо: «Не продавай меня, господин Гедиминас…»
В глазах зарябило. Замахнулся. Вот вмажет ему по этой просительно улыбающейся роже. Но в последний миг сдержался и с презрением плюет ему под ноги.
— И не проси, не пожалею! — шипит он, трясясь от ярости. — Сейчас же бегу к Кучкайлису — все скажу. Ведь человеку, который погубил четверых, раз плюнуть угробить и пятого… Свинья ты, Путримас. Хуже тебя свиньи не видал!
— Господин Гедиминас… господин учитель…
— Нет уж, хуже тебя свиньи не видал… — В несколько прыжков оторвался от Культи. А вот и водосбор Вайнорасов: вдоль канавы он выйдет прямиком на свой хутор. — Хуже свиньи не видал… Хуже свиньи… хуже свиньи… — Гудит весь от макушки до горящих подошв. Продирается через кусты ивняка, словно клокочущий котел. Не чувствует, как ветки хлещут по лицу, спотыкается о камни и кочки, укрытые травой.
Глава вторая
Тяпнем по рюмочке, господин начальник полиции. По одной-то можно ведь! Старая дружба не ржавеет. Что, не помните? Ладно уж, не скромничайте, скромность оставьте нам, неполноценным. На-ам, господин начальник полиции. Дай-ка чокнусь. Трах-тара-рах та-та-та… Волшебная музыка автоматических флейт. Maschinenpistole[31]. Завершающие аккорды напутственного марша. Вы ведь провожали нас в мир иной, господин начальник полиции, стоит ли каждую ночь знакомиться снова? Объясняться, просить, извиняться? Давай без церемоний, сверхчеловек. Feuer! Трах- та-ра-рах та-та-та-та-та… Неполноценный становится совершенным лишь после смерти. Мы совершенны, господин начальник полиции.
Смазать бы по этой осклабившейся харе! Осклизлый шар: трухлявые хрящи ушей, заплесневелый череп, две черные дырки в костяной амбразуре лба. Верх совершенства. Минуточку, — сколько он пролежал в земле, пока не достиг совершенства? Год? Нет, тринадцать месяцев. День-другой туда-сюда. За родину! Да здравствует… А потом и другие распустили глотки. Психопаты! Зато легче спустить курок, когда перед тобой психопат. Да, с ним уже можно чокнуться. Что, на брудершафт? Облобызаться? Нет уж, спасибочки! Совершенный с несовершенным…
А нам на эту разницу начхать, господин начальник полиции. Землица всех усовершенствует.
Желтыми зубами впился в губы. Липкий смрад гниющего мяса. Костлявые пальцы, похрустывая, лезут по горлу вверх.
Воздуха! Воздуха!
Мертвым воздух не надобен, господин начальник полиции. Ха-ха-ха!
Дикий хохот. Слева. Справа. Спереди. Сзади. Грохочут небо и земля. Квадрат 517: комендатура — гестапо — СС — полиция. Пять сотен хохочущих психопатов. Да здравствует… Я иду по мосту из трупов. То наступаю на дышащую еще грудь, на стынущее тело, то проваливаюсь в месиво дергающихся рук и ног. От запаха крови трудно дышать. Я — навозный жук в корыте, куда свалены гниющие отбросы для свиней. А там, высоко-высоко, на краях корыта, они — неупивавшиеся призраки. Плетень, переплетенье скелетов, а сверху — позеленевшие кувшины черепов. Ха-ха-ха! Молись своему богу, сволочь, мы готовы! Черные дула автоматов нацелены. В сердце. В лоб. В грудь. Приготовиться. Огонь! Но команды нет. Мучительно долго нет команды. Идут часы, дни, годы, а я все еще стою на теплом помосте из трупов. Ха-ха-ха! Молись своему богу, сволочь, мы — готовы! Это безумие будет длиться вечность. Неужто они его живьем закопают, как Дангель того партизана, который не пожелал говорить? («Эта скотина любит тишину. Прикончим ее в соответствии с характером, — без выстрелов»), Нет, нет! Не хочу без выстрелов. Огонь! Огонь!
Проснувшись от собственного крика, Адомас долго лежит, не осмеливаясь открыть глаза. Стерлась грань между сном и явью. За окном завывает осенний ветер, изредка стукнут по стеклу случайные капли дождя, скрипнут закоченевшие сучья яблонь. Страшная ночь. Но он еще не уверен, что это явь, а не продолжение кошмара. Онемевшими от страха пальцами ощупывает грудь, живот, проводит по исхудалым бокам. Его тело! Упругие, жаркие мышцы; выступающие дуги ребер, за которыми все смелее стучит сердце. Живой! Существую! Они больше не придут! Хоть этой ночью уже не полезут целоваться, не придется снова стоять в яме под дулами. Главное — заснуть и ни о чем не думать. Не думать, не думать! Вцепись в это слово и повторяй до утра. Упрямо, методично, как только немцы умеют. Немцы… Убийцы! К черту их! Или выбери какую-нибудь точку и смотри на нее. Скажем, на… Ну, хоть на это белое легкое облачко. Небо голубое и пустое, как океан после шторма. Корабли утонули. Остался этот вот потрепанный бурями парусник. Искореженный, совсем не похожий на корабль. Но и небо не смахивает на океан. Квадратная грязная дыра, а вокруг — дула автоматов… «Они! Опять явились!»
Адомас, не открывая глаз, валится на живот. Натягивает на голову одеяло. В нос ударяет холодный запах мертвой земли. Могила! Не думать, не думать, не думать… «Господи, сотвори чудо из чудес, обрати меня в камень»……………………………………………Один такой камень лежал на склоне Французской горки. Точь-в-точь человек, только без рук. В детстве они бегали туда с приятелями, окружали камень, водили хоровод и пели:
Этот камень и правда был вроде толстой, разжиревшей бабы. Кругом заросли лопуха и лебеды. Они обрывали лопухи и, наломав ивовых прутьев, строили шалаш для своей каменной бабы. Ему нравилась одна девчушка, на два, а то и на все три года моложе его. Он уже знал от подростков, откуда берутся дети. В густом бурьяне он задрал девочке платьице на голову: он хотел иметь детей и жить с ней в шалаше, как взрослые живут в своих избах. Но девчушка испугалась, заревела и убежала от него. Мать его выпорола: («И в кого уродился, и в кого уродился, чертово семя!»), а отец тем же летом скосил бурьян, взорвал камень