видимому, бес сознательно разделяла его точку зрения и где-то в глубине своего сердца не только оправдывала его, но благоговейно трепетала перед его непреклонностью и величием. Он еще продолжал поражать ее воображение.
Но случилось, что в одной пьяной драке Артамона едва не убили, и потом он долго отлеживался в больнице со сломанными ребрами. Феклуша в это время была на месте, навещая его, приносила гостинцы, баловала его, как ребенка, а он, больной и испуганный за свою жизнь, стал мягким, робким даже с женой; многократно просил у нее прощения за все ее прошлые невзгоды и стал задумываться и говорить о своей душе.
Он счел свою жизнь слишком пышной и решил искать более скромной доли.
Феклуша слушала его и часто плакала, плакала, не поднимая на него глаз и не проронив ни одного словечка, а когда уходила, то вытирала лицо и крестилась, точно оставляя за собой не живого человека, а дорогого покойника.
Почти через полгода, когда Артамон вышел из больницы, у Феклуши уже было неизвестно откуда взявшееся маленькое прачечное заведение, и жила она уже не у чужих людей, а у себя дома, где и для Артамона было приготовлено место. Муж не стал ее много расспрашивать, а просто побил, насколько хватило сил, а потом начал помогать по делу: писать счета, носить узлы и корзины, а иногда, из любви к искусству, даже гладить и складывать белье.
Вы, бабье, ничего в совершенстве дойти не можете, — презрительно говорил он. Что кухарке против повара не потрафить, то и во всем прочем. Захочу, так крахмальные сорочки отделывать стану, что куда вам, курицам.
Курицы только смеялись и подзадоривали. Но Артамон до совершенства не дошел, а получил где-то по счету деньги и пропал с ними на несколько дней. Феклуша нашла его и привела назад. Он раскаялся, еще с большим жаром принялся за работу, но опять свихнулся.
И с тех пор установился такой порядок вещей: Артамон некоторое время жил дома, днем усердно работал, а вечером читал книги или писал счета; в один прекрасный день он ухитрялся получить деньги и исчезал, а Феклуша уже не трудилась разыскивать его и уговаривать вернуться. Он возвращался сам. И когда он возвращался пьяный, она опять выгоняла его, несмотря на все его мольбы или угрозы, выталкивала его на улицу без всякой церемонии. Но если он приходил трезвый, она не только пускала его, но, как виноватая, робела и заискивала перед ним. И тогда он бил ее, точно исполнял какой-то важный, священный долг, и она покорно выносила эти побои как периодическое искупление того греха, который она чувствовала за собой.
На лето Артамон оставлял жену на полную ее ответственность и свободу и уходил в Белый Ключ. Его манили не только сытая, привольная жизнь, жалованье и подарки, его тянула к себе земля, свободная от камня, душистая черная земля, из которой он вскапывал высокие, мягкие грядки, точно стлал пуховые постели; тянули к себе тишина, ширь и простор, «легкость», как он коротко определял свое отношение к природе.
При первых признаках приближения весны он начинал томиться в городе, тосковать. Он мог бы захиреть от тоски, если бы не был уверен, что старая барыня никогда не исполнит своей угрозы и не прогонит его из Белого Ключа.
Первое время после своего прихода он работал, как вол.
— Александра Ивановна! Скамейки садовые не прикажете ли покрасить? Пооблупились! — Слушаю- с!
— Смею доложить: решеточка у балкона расшаталась. — Слушаю-с!
— Прикажите лишнюю грядочку под капусту Сафу выкопать. — Слушаю-с!
Время приготовлений было для него самое веселое и радостное время. Вот-вот взойдет щеточкой красноватая травка, вот-вот покажется из земли зеленый глазок; вот высунется белая трубочка и начнет вытягиваться, развертываться. Он ждал, надеялся и тревожился. И, чтобы посмеяться над ним, кто-нибудь из дворни кричал ему в окно кухни:
— Артамон! А куры-то на грядки забрались, да то-то разрыли! Страсть!
Тогда он бросал все и бежал, и, судя по его испуганному лицу и дико вытаращенным глазам, можно было подумать, что случилось самое ужасное и непоправимое несчастье.
Но вот плоды его трудов начинали выясняться, и, чем крупнее были неудачи, тем стремительнее он падал духом. К этому времени у него, по всей вероятности, была даже потребность упасть духом, и едва ли бы он был доволен, если бы не нашел для этого достаточного повода. Но, к его счастью, парники почти никогда не оправдывали его ожиданий, все, что должно было быть готово, запаздывало, и бодрое, радостное настроение Артамона переходило в гнетущую, тяжелую тоску.
— Теперь запьет, — говорил дворник. — Это у него перед водкой тоска. Шабаш!
Старая барыня Александра Ивановна упорно старалась узнать, откуда Артамон брал деньги на пьянство; старалась она также устроить так, чтобы Артамону неоткуда было взять водки, и казалось ей, что ни денег, ни водки не могло быть, а Артамон все-таки был пьян.
— Как! Опять Артамон? — с неодобрительным удивлением спрашивала невестка, приехавшая с детьми из Петербурга.
— Разве никогда не прогонят этого человека, который всегда пьян? — пожимала плечами француженка. — Без него, значит, никак нельзя обойтись?
Александра Ивановна старалась не замечать этих вопросов и делала вид, что она даже вообще ничего не замечает и что все обстоит благополучно. Если обед был испорчен, она говорила вскользь о том, что плита давно не в исправности и что непременно надо позвать печника. Если вдруг оказывалось, что на огороде нет самых необходимых овощей, она находила это вполне естественным, так как погода стояла или слишком жаркая, или слишком холодная, или залил дождь, или, от суши, появился червь. На вид она была совершенно искренной и спокойной, и на вид и невестка и француженка тоже были спокойны, молча выслушивая ее объяснения; но на самом деле было совершенно иначе.
— Это какой-то пунктик, этот Артамон! — с злой досадой думала невестка. — Он скоро будет нас голодом морить! Он нам на шею сядет! Александра Ивановна, кажется, предпочитает выжить нас, только бы не отказать ему.
— Вы не думаете, что дети подвергаются опасности? — спрашивала ее француженка. — Пьяный человек! Разве можно знать?
Но бесконечно больший гнев на Артамона кипел в груди спокойной и ничего не замечающей Александры Ивановны. Этот гнев был иногда так велик и мучителен, что ей казалось возможным ударить его собственноручно, выгнать его из усадьбы без гроша или послать за урядником и приказать ему запереть пьяного на сутки «в холодную».
Боясь быть слишком жестокой, она избегала в этом настроении встречи с Артамоном и просила не пускать его к ней, если бы он пришел за каким-либо делом.
— Видеть его не могу! — говорила она старухе горничной, от которой у нее не было тайн.
— Да ведь он, нельзя сказать, он работает, — вступалась за него горничная.
— Он в суп сахару вместо соли посыпал! — чуть не плача, говорила Александра Ивановна.
— Ошибки с кем не бывает! А он ничего. Сейчас посуду чистит. Конечно, не трезвый. Уж как станет плакать и жене письмо писать, значит, не трезвый. Акулька у него письмо стащила, и в людской Степан разбирал. «Феклуша моя, — пишет, — Феклуша, сердце мое, вспомни, как мы с тобой стояли и золотые венцы над нами держали». Уж так-то складно!
Горничная отвертывалась и вытирала глаза.
— А Костеньку нашего как он жалеет, — продолжала она. — Намедни, пьян-пьян, а пробрался в кусты к нему под окошко, да потихоньку от француженки первых ягодок земляники ему передал. Еще никто ее не видел, а Артамон Костеньке нашел. И птичек он для него ловит, и палочки вырезает, и корзиночки плетет. Не допускают его к нему, а он в кустах засядет, ждет. Если Костенька ему что прикажет, то он рад, рад!
— Ах, наказание мое! — вздыхала Александра Ивановна. — Пусть Акуля приглядывает за ним, когда он готовит. Да не докладывайте вы за столом, чего нет; а нет, так и раздобыть можно, к Авсеевым, что ли, дослать.
Насколько барыня избегала встречаться с Артамоном, настолько сам Артамон искал случая попасться на глаза барыне. Кажется, его постоянно томило опасение, что она сердится на него, что отношение ее к