зеленый, костюм, наверное, сойдет за черный. Незадолго до начала концерта Бетховен сел за пианофорте. Шиндлер встревожился: ехать надо было далеко, перед концертом следовало бы отдохнуть. Но он не чувствовал себя способным отрывать старика от игры. Шиндлер сел на диван и заслушался. Бетховен фантазировал: его фантазия не имела на этот раз ничего общего с темами той симфонии, которую сегодня играли в театре. Шиндлер знал, что она больше не интересует старика, и догадывался, что играет он что-то из задуманной им новой, десятой симфонии. Следить было трудно. Бетховен все время перескакивал с одной темы на другую. «Слышит ли он то, что играет?» - спрашивает себя в сотый раз Шиндлер и, как всегда, приходил к мысли, что слышать старик не может (он оркестра не слышал в нескольких шагах расстояния) и все же каким-то непонятным образом слышит. «Вот когда бы художникам его писать, - думал Шиндлер, глядя на Бетховена и чувствуя перед собой непонятное, недостижимо высокое явление. -И как он прав, когда говорит, что в искусстве он ближе к Богу, чем все другие люди!..»
Посоветовавшись с Шупанцигом, Шиндлер решил до окончания концерта ничего не сообщать старику о денежных результатах концерта: пусть хоть симфония с хорами доставит ему утешение. По началу концерта, по настроению в зале оба они видели, что прием будет горячий и что овации Бетховену обеспечены: публика его жалеет и знает, что ему жить уже недолго.
Шиндлер и Шупанциг робко вошли в комнату, предназначенную для артистов. Старик сидел в той же позе, в какой его застала Зонтаг.
- Meister, rustet Euch!{44} - закричал Шиндлер, нагнувшись к самому уху Бетховена. Кон траст между его успокоительными словами и диким криком был так силен, что Шупанциг вздрогнул.
Бетховен тяжело поднялся с кресла и уставился бешеными глазами на вошедших.
- Ich bin gekocht, gesotten und gebraten{45}, - сказал он и быстро направился к эстраде. Шупанциг маленькими шажками побежал за ним.
Особенно мое любопытство возбуждала Девятая симфония, так как, по общему мнению музыкантов{46}, Бетховен написал ее в состоянии, близком к умопомешательству. Она считалась пределом непонятного и фантастического искусства. Достав с большим трудом партитуру, я с первого взгляда на нее почувствовал себя зачарованным роковой силой. В этой симфонии, конечно, была тайна всех тайн... Помню, бледный луч зари застал меня за работой. В моем состоянии крайнего возбуждения я испугался зари, как призрака. Я вскрикнул от ужаса и закрыл лицо одеялом.
На оборотной стороне афиши была мелкими буквами целиком напечатана ода Шиллера. Андрей Кириллович медленно ее прочел. «А не то чтобы отменнейшие были стихи, хоть они и Шиллеровы», - подумал он. Его неодобрение, впрочем, относилось к мыслям стихов, а не к их форме: форма была бойкая и в самом деле веселила душу. Но Разумовскому было не до веселья. Разговор с Дюпором пробудил в нем тоску и горько-насмешливое настроение. В стихах говорилось о любимой женщине, - Андрею Кирилловичу шел восьмой десяток. Говорилось о друзьях и дружбе, - у него близких друзей не было. «Ишь какие весельчаки, - бормотал он. - Все радость да радость...» «'Auf des Glaubens Sonnenberge, sieht man Ihre Fahnen weh'n...' - C'est curieux, je ne vois pas les drapeaux, - подумал Разумовский, перейдя в мыслях на французский язык, для иронии более пригодный. - 'Durch den Riss gesprengter Saerge sie im Chor der Engel steht...' - Ca c'est fort par exemple, la joie а travers le fente des cercueils... - 'Gotter kann man nicht vergelten, Schon ist Ihnen gleich zu sein...' - Андрей Кириллович не чувствовал себя равным богам. - Je n'y puis rien... - 'Unser Schuldbuch sei vernichtet...' - Ca oui, les dettes j'en ai pour plusieurs millions... -'Richtet Gott wie wir gerichtet...' - Si la justice divine ne vaut pas mieux que la notre!.. - 'Freude sprudelt in Pokalen in der Traube goldnen Blut, Trinken Sanftmut Kannibalen...' - Tiens, les cannibales sont de la fete!.. Non, decidement, la poesie allemande et moi...»{47} Взрыв аплодисментов прервал размышления Андрея Кирилловича. Бетховен выходил на эстраду. «Господи, как он изменился!»
Дирижер, низко поклонившись публике, поднялся на свое место. Бетховен кивнул головой, сердито отвернулся и стал рядом с дирижером. Гул в зале затих совершенно.
При первых звуках музыки насмешливое настроение оставило Андрея Кирилловича. «Что же это такое? - думал он. - Так вот она, радость!.. Mais ce n'est pas la musique qu'il decompose, c'est la vie... Oui, c'est le chaos... Tenebres et desolation... Le triomphe de la mort...»{48}
- Понравилось вам, князь? - спросил Дюпор, впорхнувший снова в ложу, как только оркестр перестал играть. - Правда, хорошо?
Он с удивлением смотрел на измученное лицо Разумовского.
- По-моему, тема финала могла бы послужить для балета. Очень похожая фраза есть в прелестном старинном гросфатере. - Дюпор вполголоса пропел тему радости и пропел так, что в самом деле вышло похоже на гросфатер. - Чудесная фраза!
- За радостью я обращусь к «Севильскому цирюльнику», - сказал не сразу Разумовский. Он встал и снова сел. - Подождем, пока схлынет толпа в коридоре, - рассеянно сказал он, видимо, погруженный в свои мысли.
- Знатоки говорят, что в симфонии нарушены все законы музыки... Вы этого не думаете, князь?
- Нет, я этого не думаю... А если и нарушены, то беспокоиться нам нечего: значит, он создал новые, - ответил Андрей Кириллович. Он чувствовал потребность высказать свои мысли о симфонии, но Дюпор был явно неподходящим слушателем.
- Так вы говорите, это радость? - сказал Разумовский. - Не знаю. Ничего мрачнее и страшнее, чем первые две части этой симфонии, я отроду не слышал... Вторая часть вдобавок издевательская... Это - торжество зла, преступление, злодеяние, что хотите, только не радость! Нет, это дьявольская музыка!
- Почему дьявольская? - недоверчиво спросил Дюпор. - Ведь, кажется, по замыслу, радость приходит потом, так по крайней мере...
- Уж я не знаю, когда она приходит, - перебил его Разумовский. - Ведь не в третьей части, правда? Тогда финал? Та фраза, которая вам напоминает гросфатер, от нее при ее появлении рвется сердце... Вы говорите, финал, - продолжал он, все более увлекаясь. - Зачем Бетховен ввел хор? Человек и здесь все портит... Но, допустим, радость. Разве он в финале ответил на первые две части? На все то, что в них сказано? Очень может быть, что Бетховен хотел оправдать жизнь, - ничего он не оправдал, ничего!..
- Не понимаю, - так же недоверчиво заметил Дюпор. - Если автор объявляет, что он пишет о радости, значит, он пишет о радости. Как вы можете знать лучше автора, что он хотел сказать? Et puis, il n'est pas philosophe a ce point, allez! Je le connais{49}, - пожимая плечами, добавил он.
- Зачем ему быть философом? Бетховен загадка. Разве в этом изумительном творении не детские приемы? Эта перекличка тем! Одна тема божественнее другой, но в том, что их поочередно предлагают и отвергают, в этой словесной ссылке на Шиллера есть что-то наивное и беспомощное. Если хотите, только волосок отделяет это от безвкусия. И все-таки он величайший художник всех времен - царь того искусства, которое умнее всех мудрецов и философов в мире... И пессимизм его не от сознания, не от житейских бед, даже не от глухоты. Бетховен одержимый. Он сам создает вокруг себя атмосферу муки и потом сам себя утешает как может... На предельных высотах искусства нужны добровольные мученики: разве в нормальном состоянии можно создать такое произведение?.. Что он стал бы делать, если б оправдал?..
Разумовский посмотрел на Дюпора, и ему стало совестно. Собственные его слова показались Андрею Кирилловичу и напыщенными, и неуместными, и неверно передающими верную мысль.
- Может быть, я и ошибаюсь, - поспешно сказал он, вставая. - Музыку всякий понимает как хочет...
- Разумеется, - ответил, подавляя зевок, Дюпор. - Вы еще к нему зайдете, князь? Я не советую... Он, верно, очень расстроен... Бедный старик! Но художественный успех большой. Публика была довольна.
Публика в самом деле была довольна. Лишь только капельмейстер опустил палочку, загремели аплодисменты. Бетховен их не слышал. Он стоял неподвижно, спиной к залу, подняв вверх руки. Солистка