Казня стрелка на бегу стук-стук кулаком по лбу жестом, Иван прыжком поднырнул под волну, нащупал ещё большего дурака и вытолкнул на поверхность, за что тот немедленно стад его же душить, царапать. Оглушить драчуна Иван не решался: будь тот белый, именно так надо бы укротить дурную повадку, присущую тонущим, но цветных Ивану со школы было завещано боготворить, ни в коем разе пальцем не трогать.
Черного цап-царапку Иван выволок на берег невредимым, даже искусственного дыхания не понадобилось, но сам сделался до неприличия похожим на заготовителя беспризорных котов. И когда сердобольная Ампарита ему зеркальце подала, он едва ли не был готов спасённого заново в воду бросить. Ни о какой «Гаване-Ривьере» с такой физией и речи быть не могло. И как ни лебезила перед ним восхищённая публика, сколь ни благодарили его негритосики, он на все поздравления-хвалилки опять же из школьного бормотал:
— Да и какое дело до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да ещё с подорожной по казённой надобности?!..
Горькая предсказательность этих слов Лермонтова не замедлила подтвердиться.
Не успели благодарители улепетнуть, как на пляже началась новая суматоха, чем-то похожая на облаву. Прямо на пляж въехал голосистый с мерцающим огоньком на крыше «джип», и получившие из оральника распоряжение автоматчики зелёной цепью пошли теснить зевак по сторонам и резко гнать навылаз из моря теперь уже окончательно слипшуюся от всполошной стрельбы парочку.
Выманить конфузный дуэт из воды стало совсем непросто.
Наказанная судьбой развратница картинно закрывала лицо ладошками и вскрикивала: «Deja nos! Deja nos!»[72] А бесстыжий напарник проклинал почём зря военное положение, что автоматчиков лишне злило и ввязывало в никчёмную сейчас перепалку о спасительных функциях и достоинствах молодой армии.
А время не ждало. На очищенное от публики пространство сердито вышуршал штучный «крайслер» с затенёнными стеклами, и оттуда предупредительно извлекли какого-то сухонького старичка в штатском, по-суворовски справного, повелительного.
«Наши!» — ёкнуло у Ивана. И точно. Следом за старичком на береговую кромку вышли парторг Гусяев, генерал Лексютин, штабной толмач Марчик — тот самый, что про бордель умолчал, майор-кубинец и, хоть не верь глазам, Мёрзлый… А с тыла, из «джипа» выпрыгнув, группу прикрыли три бугая в одинаково оттопыренных пиджаках.
Острым начальственным глазом старичок в момент углядел именно то, что от него хотели упрятать. Опыт внезапных инспекций легко нацелил его на главное. И лица сопровождающих, за исключением кубинца-майора, под одно искривились, понурились — ах, ах, недогляд, недоработочка, Вашество! Однако сожмуренное, а не сохмуренное, как свите поблазнилось, Вашество прикрыло эдак дозорно ладошкой глаза от солнца и, вперившись в помиравшую от стыда и страха парочку, сказало что-то весёленькое. Что именно — Ивану не было слышно. Но, по тому, как свита ощерилась, податливо гоготнула, наверняка что-нибудь гривуазное. Во всяком случае, незадачливый клещ-мужчина сообразил, что начальством прощён, и заорал из воды:
— Viva la amnistad interrumpida! Que sean juntos todos cubanos у rusus! [73]
А неотвязная женщина не нашла лучшего как заплакать, смарывая невольно милость подогретого старичка. Не послала ему, как ожидалось, воздушного поцелуя.
Однако Вашество с того не прогневалось и, пригрозив вовсе нестрого проказнице пальцем, пошло исследовать побережье в сторону, где очень некстати расположился исполосованный горе-утопленником Иван.
Первым, иначе и быть не могло, Ивана узрел Мёрзлый, не замедливший что-то Гусяеву на ухо резво шепнуть. Парторг принял стойку и вытянул шею к желанной добыче. Но секундою раньше Вашество заприметило Ампариту и сражённо умаслилось, засеменило к Иванову зонтику для очевидного ознакомления с населением, подмандатной волей казуса территории, где он желателен всем и любим.
Зная дерзость Ивана, дошлый Мёрзлый заскочил наперёд старичка, искривлённым ртом прошипел: «Сам… сам Ахерелов!» и живчиком Вашеству Ивана представил: — Это наш, Иван Репнёв, выпускник МГИМО!..
— Зачем? — высокопарно произнесло Вашество, с неохотою отводя приторные глаза от Ампариты и вглядываясь в, ой ли, за так поцарапанного Ивана. — Зачем, кхм… странно!
«Зачем?» и «странно!» любую свиту ставят в тупик, поскольку переспросить, уточнить тут всё одно что попроситься в отставку.
— Вопросы языкознания, — заученно объяснил Ивана добряк Лексютин. — На пальцах здешним нашу политику не растолкуешь. Не доросли еще, чтоб осознать без переводчика.
А ядоносный, к Ивану аллергией томимый Гусяев добавил скользко:
— Привыкли, однако же, военкоматы всех под гребёнку брать…
Добавка Вашеству не понравилась. «Всех под гребёнку» — священный принцип миролюбивой стратегии; армия — университет миллионов. И Вашеству требовалось не обсуждение принципов, а осуждение и разгадка конкретных царапин на лице боевой единицы. Разгорячённое воображение подсказывало ему, что эти отметины Иваном получены в «ближнем бою» и вознаградились-таки «викторией», о чём свидетельствуют и нонешняя покорность синеглазой красавицы и её липучесть к охальнику.
— Странно, странно, — не без ревности продолжало твердить Вашество, сощурившись на Ивана.
Не знавшая как из положения выкрутиться свита подавала Ивану неприметные знаки, всяко веля, чтобы тот поднялся, оказал старцу почтительность и дал хотя бы за ручку спутницу подержать. Но на Ивана упрямство напало. Ему вовсе не нравилось, что его, будто жука на ладошке, так и эдак разглядывают в раздумьях, какую ножку сперва оторвать. А тут ещё Ампарита к нему пристала:
— Que le extarano? Que quiere este pavo?[74]
— О чём она? — не упустило полюбопытствовать Вашество.
— Она… она восхищена вашей строгостью и… и осанкой, — блудливо соврал Марчик.
— И всё? — разочарованно молвило Вашество, погружаясь в какие-то дальние мысли. — Мда, жара вредна награждённым… И это самое, якуткам свойственна сдержанность, пока не покажешь одеколона и орденов… — И перевёл взгляд с девицы на Ивана: — Царапины надо носить пулевые и… штыковые. Не для того рука братской помощи, чтобы лезть кому ни попадя под подол.
Свита восторженно зашушукала, как бы сражённая свежим тезисом полководца-политика. А Мёрзлый так вообще отличился, сказав:
— Позвольте я запишу для стенгазеты?
Но не успел он согласия получить, как незаслуженно оскорблённый Иван поднялся. Конечно же, он мог скликнуть свидетелей, оправдательно расписать свои подвиги по спасению утопающих. Из шкурного интереса и стоило бы так поступить. И не нареки сослепу Вашество японистую Ампариту чуть ли не тундровой «гейшей», ловящей подолом дарёный флакон «Тройного», Иван, может быть, и не вздыбился. Но тут он голову на пустяке потерял, как это с каторжником бывает, когда ему — остальное терпимо — ещё не дают и «бычка» с земли подобрать, затаптывают отраду.
— Ну это, знаете ли, алексия!..[75] — сказал он для разгона. — Тут, извините, вы наперёд Ермака Тимофеевича забежали. По алфавитной близости, Вашество, спутали Якутию и Японию. А ещё ни при какой афазии всё же не надо мешать братство с б…
— Спокойно! — телом загородил скандал Гусяев. — Во-первых, хотелось бы знать, где ваши… где группа?
Возникла неприятная пауза. Гусяев злокозненно улыбался. Вашество напряжённо соображало, кого из членов Бюро зовут Ермаком Тимофеевичем и лестно ли для него забегание или наоборот? Иван же кумекал, как выкрутиться: выдавать товарищей он не имел права.
«Колхозное положение, — размышлял он, — сам по себе у нас не проходит никак, мычать и молчать можно лишь вместе, и чувство товарищества естественно обостряет враньё».
— Значит так, — неловко полез он в единоличники. — Товарищи увлеклись в магазине какой-то сарпинкой, а я тем временем, не спросясь…