голову потерявший Данила и, как был в мешке, вывалился из простенка к столу, приближённому к кухне…
Не заточилось ещё перо, способное описать изумление «карликов» и сметение рококо-зала. Но если бы, отдадим должное, ресторан заполняла только штучная, типа Клеинского и Буре публика, ничего бы особенного не приключилось. Штучные бы вида не подали, вилкой не дрогнули, а подвижные не хуже тореадоров официанты «Авроры» тотчас накрыли бы шатуна Данилу какой-нибудь крахмальной мулетой и удалили неприметно с арены — алле ап! Но повылезавшие из чёрных низов «карлики» были не таковы, чтобы приключение упустить. Двойной подбородок тотчас согнал с места какого-то прихлебателя и усадил Данилу рядом с собой капризно и грубо, будто любимую куклу детства. Оркестр подавился и смолк. Буре уронил очки в оливье. За соседними столами послышались «шу-шу-шу», однако не заглушившие «ик-ик-ик» Клеинского, задергавшегося, как автомат «винчестер» на утиной охоте. Однако двойной подбородок не растерялся. Перво-наперво он показал оркестру правую пятерню, а левой присоединил к ней убедительный ноль. Хрипатый певец ожил и спохватчиво под воспрянувший в айн момент оркестр продолжил:
Под развесёлую музыку Данилу угостили колючим «Абрау Дюрсо», после чего его будто током вдарило, и он смутно, с обрывами, как в клубном кино, соображал, что вокруг происходит: чего-то склизкое ел, потом холодное, сладкое, а стол шумел, качался, и какой-то суетной голос жадничал: «Не давайте! Я вам как врач говорю…».
Этот голос и накаркал, наверно. Данила почуял, как в животе его стали драться, царапаться кошки, но не так, как после толченой коры, а не в пример серьёзнее. Острая боль надломила Данилу и свалила со стула.
«Ай, как срамно… и людям беспокойство», — затосковал Данила, в то время, как жёсткие руки Ванятки поднимали его непослушное тело, и кто-то резко распоряжался: «К Склифософскому! Какая к чёрту «скорая»? В машину ко мне, идиоты! Я же говорил, предупреждал…».
Потом запахло бензином, и кто-то мрачно, с осуждением сказал: «Ехали цыгане не догонишь. Дохлое дело, господа!».
Затем хлопнула дверца, Данилу понесли на руках и положили на что-то холодное, приятное. «Погреб», — сообразил он и глаза разлепил.
То был не погреб, а ослепительная, вся в электричестве комната. Данила лежал на клеёнке и не в мешке, а в настоящем, какое не снилось и заготовителю Ковтуну, исподнем, а над ним стоял белый врач, за спиной коего различались очкастый барин, встревоженный Тимофей и крепыш Ванятка с напряжёнными от натуги глазами.
«Он, зараза, меня дотащил, наверно, — подумал Данила. — Стойкий юноша, дерётся, наверно, как чёрт на пасху!».
И тут его свели страшные судороги, жар в животе сменился на пустоту, и зазвенели в ушах печальные колокола церкви Скорбящей Богородицы.
«Да как же без причастия, без отпущения грехов?» — заволновался Данила, ища последним усилием глаз икону.
Иконы в электрической комнате не было. Но затухавшему взору Данилы открылась замена. На голой стенке он углядел портрет святоносного Отца всех народов. Чуток курносый, на диво обрусевший Отец ласкал на фоне берез пионерчика и вглядывался в те самые очертания Будущего, в котором жить-поживать поколению людей, и которое сам Данила увидел воочию, соприкоснулся, глотнул напоследок маленько, да и лежал на одре чисто, прибрано, в дармовом городском белье. И слёзы немой благодарности свежей росой навернулись на угасающие глаза Данилы. Последним усилием он приподнял себя, и трудно, по-черепашьи вытянул иссечённую шею, чтобы слова его были слышнее для Отца и Благовершителя.
— Да… да святится имя твое… — прошептал он страстно и отпал, закончив мирские труды.
В палате повисла чёрная пауза. И первым её нарушил Иван:
— На вот, возьми, — протянул он мрачному Тимофею пять сотенных — свой приз за айсоров. — Да не топчись, они так… шальные.
Непослушными пальцами Буре извлёк из бумажника вдвое и тоже на обряд отчинил:
— Ты не скупись, Тимофей, «карлики» доприложат. — Ох-хо-хо, грехи наши, — и Данилу перекрестил: — Получил-таки бедняга землю в вечное пользование… Аминь!
Клеинский уехал встречать жену на вокзал, и домой потратчики возвращались пешком. Иван жил на Трубной, Буре — на Сретенке, так что им было по пути.
На дворе непогодило. С неба валила запоздалая снежная крупа, и перебравший изрядно Буре двигался с остановками, шумно отпырхивался и задирал голову, подставляя лицо холодным колючкам. Оба молчали.
На углу Сретенки и Колхозной, где над зданием универмага на синем жернове соблазнительным ятаганом поблёскивала в сиянии букв бесстыжая осетрина: «Вкусно, питательно, купите обязательно!», Ивана наконец прорвало:
— Н-ну карлики… сволочи… шутя угробили человека! — Буре скептически усмехнулся, покачал больной головой:
— Ипсо факто, юноша, Данилы умерли далеко в позадавешнем…
— То есть??
— То есть когда обманулись, пошли за теми, для кого земля просто шар, мировая окружность на потребу эксперимента, друг мой, — в миноре, усугублённом выпитым, проговорил Буре. — И на обломках самовластья, взамен пленительного счастья, — обломки собственной сохи.
— Вы бы того, потише, — предупредил Иван.
— О да! Тсс, тсс… Электрификация плюс конфискация, — неловко пошатнулся Буре. — П-подай-те мне эл-лектрический стул!
— Ну вы уж совсем, Каллистрат Аркадьевич…
— До основанья! — неприязненно отмахнулся перчаткой от электрической осетрины Буре. — Что наша жизнь? Икра… «Шато-и-кем». Тот станет всем… До основанья! А что затем?
— Баиньки, Каллистрат Аркадьевич, вам пора баиньки, — сказал Иван. — Вам ли на жизнь жаловаться?!
— О чём вы, сударь?! — стал на дыбки Буре. — Да, по недоразумению, я… эм, простой советский Кочубей и на мне… эм, брюки от Пифагора. Но это же парс про тото и, пардон, непременно подмоченные. И в заседании, и в «Авроре», и в баиньках-баиньках. Поймите, друг мой, враги, уклоны, вредители — кончились. Исчерпались. И я задержался, как последняя курица на обнищалом дворе — вот-вот зарежут…
— За что? — неуверенно усомнился Иван. — Не понимаю, чего вы конкретно боитесь?
— При чём тут «конкретность», — сбавил шаг Буре. — Страх в нашем любезном отечестве — это не реакция на живую опасность, а состояние души. И обоснованное. Один мой клиент на людях обозвал «городскую» булку первоимённо — французской, и бон вояж — загремел в космополиты… Сухари ему теперь «булочка».
— В космополиты вас не возьмут, — успокоительно заверил Иван. — Вы же на процессах защищаете исключительно бытовиков.
Буре зарделся и даже несколько протрезвел:
— А что взамен предложите, сударь? Веру Засулич? Так к ним ни до, ни перед пиф-паф никого не пускают. Да, я адвокатирую «карликов». Но перед кем? Перед зверской машиной, готовой сожрать даже резинку, на коей собственные «ночь шахтёра» держатся. О да, «карлики» несомненно ловчат! Так ведь нынешний нэпишко — это часы с некогда сломанным механизмом, где стрелки теперь надо крутить вручную, подмазывая попутно сломщиков: этому дала… этому дала… Они и хваты и меценаты