исполком свидетельство о погашении судимости, справку о беременности дербентки и медицинское заключение о подозрении на туберкулёз; на что райисполком отрезал в бараке газ, воду, свет и письменно сообщил, что завтра же вытряхнет Жору с чадами и домочадцами к чёртовой бабушке. В ответ на такие посулы Касьянов очистил луковицу, вставил её себе в сидячее место, чем нагнал температуру до 38, взял больничный и вывесил над железной кроватью портрет Ленина. Ну, а чтобы бесчинство властей окончательно упредить, он под предлогом «родимый дом помянуть», «хором отпеть», скликнул общественность — то есть живых свидетелей. В обеспечение посиделок он с утречка проломил междустенки, образовал гостевой зал, где ловко составил кухонные столы покоем и угнездил на них две керосиновые лампы, а также поминальные свечи, что и придало сборищу как бы разбойный вид.
Когда Иван с Дедулей не без опаски сунулись в полумрак гостевого зала, там шёл пир горой, и стол ломился от однообразия — водка Российская и килька в томате, потому как вкусы пахомовцев сохраняются, в каком бы конкурсе баянистов или на олимпийской лыжне они ни триумфировали. Да и в экипировке они держали одинаковый стиль: нам не в театр, но и не в ссылку, прочность материи дороже моды. Кой-кто даже насобачился носить галстук и пиджак без припуска в рукавах, как это делалось, чтобы удобнее передёрнуть карту в «буре». Но в глазах, что Иван и в полутьме приметил, осталась стрёмная зековская искра, а в движениях — медвежатника, затруднение, куда лапы девать, пока драки нет, да и карты пока не розданы. В свободной повадке, пожалуй, держался лишь Касьянов — мосластый, казалось скроенный из одной арматуры перестарок с узкой змеиной головой и настороженными глазами малинодержателя. Напускного — мне законы не писаны! Всех зашибу! — было в Жоре с избытком, что говорило не о врождённой храбрости, а о жажде к личному, гипнотическому террору. Такие люди — тут Тимур ошибался — не любят партийно-тоталитарную власть уже потому, что пылают к ней ревностью обиженного, неоценённого и не пристроенного в должность карателя.
— Нашу! Русскую!! Калинку-малинку давай! — приказно ревел Лжераспутин, круша сопротивление единственной на всю компанию женщины, видать, бывалой, знавшей лучшие времена, но теперь огрузлой и ломавшей из себя по блёклости капризулю. — Кому сказано, влазь на стол!
Плясунья для приличия завизжала «Где уж мне! Ноги не те!», — но вскинутая на стол рукастыми пахомовцами, лихо задрала подол японского в набивных драконах платья и пошла выписывать кренделя с перестуками, с наваристой приговорочкой: «Под сосною, под зеленою спать уложите вы меня, и-ех!». Умевшие ландшафты использовать гости загоготали, а вдоль стола забегал мальчик лет десяти с испорченными, недетскими глазами, и потянулся к плясунье липкими от кильки в томате ручками:
— Хочу Семёновну! Возьми меня погостевать, тётенька… Возьми!
— В самом деле — возьми, — посмехом стал за ходатая кто-то. — Пусти добром, не то в форточку влезет.
— Куда мне его? — отвечала, выплясывая, Семёновна. — Мал ещё, пипкой не вышел.
— А ты навырост возьми, — гулко присоветовал Жора и к застывшему в дверях Дедуле всевидящим оком оборотился: — У нас тут одного рыжего в тринадцать лет обженили. Верно ведь, Рукомойник?
— Ве-верно, — не посмел отказаться ни от женитьбы, ни от барачного прозвища Тимур. — Но ведь это когда было…
— Как когда!? Когда спички тебе об голову чиркали. И ты со страху мочился, тёк будто рукомойник, — уточнил Касьянов, намеренно унижая барачного пасынка в глазах незнакомца, да ещё приведённого без всякого спроса на пир.
— Мы так себе, на минуту к Витьку… Это Иван Репнёв, писатель и друг народа, — полез в оправдания Дедуля.
— Писатель не может быть другом народа! — вякнул из полутьмы Витёк. — Уж я-то как-нибудь их знаю!
— Верно, Осколочный, — подтвердил вычурно Жора. — Ломать перед шоблой шапку писатель не будет. Как-никак, он подголосок правительства. И подвывала, и погоняла, мать его…
И, как железной скобой, закрепил тезис крепчайшим ругательством, от которого приставучий мальчик ещё пуще заволновался, затопал ножками:
— Хочу Семёновну! Семёновну хочу!!
— Да угомоните кто-нибудь сучонка, — затребовал с дальнего конца стола какой-то нравственник с пластырем на лбу и, на помощь товарищей не надеясь, быстро налил и протянул мальчику полстакана водки.
— Ты что, моего старшего хочешь придурком сделать? В писатели его наметил, мудак? — остудил попытку на угощение папа Жора.
«Ну, бестия! — подумал Иван. — Ревнив, как чёрт. С того и шоблу против меня настраивает».
А оскандалившийся человек с пластырем глухо взроптал:
— Дак я не полный стакан наливаю… С чего ему Бедным быть?
— На фиг, на фиг! — отстранился от половинчатой, но всё же угрозы Демьяном Бедным сделаться мальчуган.
Публика самодовольно заржала, поглядывая на Ивана не то с сожалением, не то свысока. А достигший своего Жора многозначительно, с неким обещанием награды поманил сынишку к себе и нашептал ему на ухо нечто, отчего тот отнюдь не успокоился, а наоборот, убежал в коридор слишком взвинченно и шустро.
— Верните мальца! Не забывайте о будущем, — демагогично всполошился Витёк. — Жора ему чинарик дал с анашой…
— Ни боже мой! — отрёкся Касьянов.
— А то я тебя не знаю, как же! — усилил панику Справка. — Мне не жалко, но он накурится и нам польта пожгёт.
— Ни хрена он не пожгёт, — зычно окоротил крикуна Касьянов. — Он там за вешалкой пар спускает. — И к незванным гостям повернулся, к столу пригласил: — Слышь, писатели, хватай что осталось! Это вам не наградной зал в Кремле, на подносе не подадут.
— В коробочке! — подковырнул Витёк. — Чтобы мозги нам пудрили…
— Надо уважить, — шепнул Дедуля Ивану. — И подождать пока разбегутся.
Иван подсел к столу и, ни к чему не притронувшись, проговорил:
— Возможно, прикормленные с подноса писатели кого-то и пудрят. Но чтобы науськивать «пар спускать» — такого даже за ними не водится.
Публика зашумела, дескать, что за учитель выискался? Ишь ты, какой нашёлся! А Жора демонстративно набухал стакан с «мениском», с показной озабоченностью отхлебнул в припад лишек, приладисто зацепил гранёный край стальными зубами, чекал-дыкнул остатнюю водку в хрипучее горло и откинул порожнятину на пол, как это делает пёс с опостылевшей костью.
— От онанизма, чтобы ты знал, кровь лучше бегает и пульс ровнее, — проговорил он в развитие эффекта. — Оно готовит к жизни и… и в партию, в профсоюз.
— Правильно! — сказал человек с пластырем, вряд ли партийный. — Без практики суходрочку не выдержать, бастует весь организм.
«Непостижимо! — подумал Иван. — Наш человек и в онанизме найдёт свои преимущества, неоспоримую пользу для себя извлечёт». А тут ещё, к безмолвному поражению Ивана, вернулся из-за вешалки мальчик — ухайдоканный, как на русских качелях, и с помутнёнными глазками, однако наружно счастливый, готовый на людях произнести «Сердце бьётся от радости, настроение превосходное».
— Ну что, сына, хочешь теперь Семёновну? — в тоне экзамена осведомился Касьянов.
— Вот ещё! — выставил ножку, как для притопа-прихлопа, мальчик. — Она баба здоровая. Перебьётся!
— Ну, наглец! — вспыхнула успокоившаяся было после трудных танцев Семёновна.
— Не наглец, а наш простой, загадочный человек, — с деланным одобрением уточнил Касьянов, на Ивана косясь. — Хрен узнаешь, чего мудаку хочется, пока толком ему же не объяснишь. — И щелчка нежданного мальчику в лоб вкатил:
— Смейся вгромкую, пионер, всем ребятам пример! А не хочешь — ступай к вешалке.
Мальчик свесил горестно губки, но потугою вылущил из них смехоподобное, сродни овечьему, «м- ме-е».