себе такого не позволяла. А эта Глаша — форменная Каплан, пуляющая слюной.
«Рассупонили! — бессильно негодовал Феликс Эдмундович в старческом обыкновении считать былые времена лучшими. — Подраспустили народ!».
Но наступало утро. Глаша уматывала. На прибранных этажах гремело «Союз нерушимый республик свободных». Объявлялся надушенный, элегантный, как бас-профундо, Дорофей Игнатьевич. Проверив в зеркальце крестики, он кнопочкой допускал посетителей. Кабинет наполнялся родным, узнаваемым «взят», «раскололся», «готов посотрудничать», и Феликс Эдмундович отмякал: — «Дела идут, контора пишет!».
После ремарки «готов» к столу обычно с претензией на вальяжность подваливали поодиночке какие-то ходоки с геройскими звёздами на клоунских пиджаках. Блудливыми голосами, придушенно, они нудели про заграницу — кого туда пускать-не пускать; отпихивая иллюзорную мысль о побеге, пришёптывали гуняво «Сталин с нами», но это и без того было видно по нацепленным золотым медалям с профилем Кобы. Особенно часто Дорофея Игнатьевича осаждал человек-оглобля с настырной фамилией Неугасимый, которому Феликс Эдмундович в жизни бы не доверился, с поверха догадался, что это надувала и плут. Рост мешал ему заглянуть в бумаги хозяина кабинета, и он, будто пудель-призёр, карабкался, вползал медалями на стол Дорофея Игнатьевича и в этой бьющей на доверие позе дарил, надписывал свои геройские книжки, а глазками пришпионивал, в документацию лез. Книжки эти, по правде сказать, полковник тотчас перекидывал Глаше, чем её, наверно, и озлоблял, а сам читал какие-то рукописи, отпечатанные гектографом, и то смеялся, то фыркал, то вспыхивал: «Это уж через край!».
И странно ли, что Феликсу Эдмундовичу хотелось глазом попробовать, что же такого особенного в этих приманчивых сочинениях? Однако идти путём человека-оглобли он не мог, а рукописи на столе Дорофей Игнатьевичч не оставлял, в сейф упрятывал, и смысл таившейся в них заразы высвечивался лишь при беседе полковника с автором-очернителем той самой действительности, от которой Феликс Эдмундович был отрешён. Потому, собственно, в такие ответственные моменты он сочинителей со стены и подзуживал, прикидывался внешне Белинским.
— Вам ли не знать, что оружие пролетариев — шум и булыжник, — самодовольно дообъяснил портрету Дорофей Игнатьевич. — И коли булыжник мы спрятали, укрыли асфальтом, к чему все эти ув- вперёд, в кювет, догоним и перегоним!? В устойчивом, элитарном обществе, дорогой Феликс Эдмундович…
В чём именно прелести элитарного общества, дорогой Феликс Эдмундович не успел узнать. Заверещал внутренний телефон, и секретарша почтительно известила:
— Вас добивается какой-то Репнёв. Ссылается на договоренность.
Дорофей Игнатьевич так и прикипел к трубке: «Помилуйте, из Камушкино позвонить невозможно!».
— Соедините! — согласился он подосевшим голосом и, после соединительного щелчка, ускоренно произнес:
— Бекин слушает. Откуда вы говорите?
— Я рядом, — известил тот, кто не мог никого ни о чём известить. — Со Сретенки.
— Как вы туда попали!? — не удержался Дорофей Игнатьевич.
— Пешком, — снахальничали на другом конце провода. — Но это при личной встрече. Вы ж говорили: «Двери для вас всегда открыты».
— Однозначно… то есть безусловно! — подрастерялся полковник, силясь сообразить, какая нечистая сила могла откупорить дверь сумашедшего дома. Гость в доме — радость в доме…
— Не думаю… Закажите пропуск, — приказно оборвал наглец и опустил трубку, оставив полковнику на раздумье «пи-пи-пи пи-пи-пи».
«Покупка! И довольно дешёвая», — обнадёжил себя Дорофей Игнатьевич, машинально и споро распорядившись насчёт пропуска. Однако на том его расторопность кончилась. Ускорить разгадку он не мог, как и не мог допустить, что «Алису» состряпал не автор «Антоновки», а кто-то другой. Иначе все его «сдерите обложку», «я через десять страниц скажу» — собаке под хвост летели. Нет, чекисты решительно не имеют права быть посмешищем и потому уже не ошибаются. А когда до генеральских погон остаётся полшага, считанная неделя, такого кикса вообще не может случиться! И потому простейшую мысль о том, что вместо Ивана уконтрапупили постороннего, полковник едва не пинками от себя отгонял.
«Звонить, тревожить Камушкино бессмысленно, — мучительно рассуждал он. — Если какая-то сволочь меня разыграла, так совершенно бесплатно. Ивану из Камушкино не выдраться. А ежели случилось действительно невероятное, зачем беглец теперь на табуретку лезет, сам в петлю просится под предлогом «договорённости»? На шута ему договорённость, когда за ним, и он это знает, числятся пули «Калашникова» в героическом теле Хулио Тром-по?! Нет, никакой нормальный из сумасшедшего дома под «вышку» не побежит, сообразит, где ему лучше. А будет приступ геройства, помогут кофеёк, сульфазин и доктор Мурзик. Всё так. Всё сходится. И всё-таки кто и зачем потревожил меня со Сретенки? Мудозвонов в Москве достаточно, но пропуска на Лубянку просто так не просят…».
Несвойственное волнение обняло, прижало Дорофея Игнатьевича. От бесполезного напряжения ума крестики в его чистых глазах сделались нуликами; кок-парик искривился, поник; а пальцы, невидимое ища, задвигались по столу в некоем пианиссимо.
«Сейчас… — заранее передёрнуло Феликса Эдмундовича: в такие редкостные моменты он несказанно смущался, переживал. — Сейчас поддастся».
А Дорофей Игнатьевич несколько по-воровски, оглядчиво подступил к угловому сейфу, трык-тракнул, и, пригундосивая: «Броня крепка и танки наши быстры», извлёк из тайных глубин бутылочку и золочёный лафитник с вензелем «30 лет РККА».
Железному Феликсу захотелось отвернуться к стене. Оторванный от действительности, он считал Дорофея Игнатьевича клиником, отщепенцем, и не знал, что в сейфе мало-мальски начальника теперь весьма бытует партминимум — билет, початый коньячок и конфеточка, надкусанная, закаменевшая во объяснение: — «Иногда… в крайнем случае!». А у начальства высокого, кому падать с разбивом, ещё хранится и переходящий пистолет «сделай сам» — без инвентарного нумера, но безосечный.
Наполнив лафитничек, Дорофей Игнатьевич банкетно поднял его и обратился к кому-то невидимому:
— За погоду в Пицунде, возмутитель спокойствия! Счастливого взлёта и жёсткой посадки. Вперёд, в кювет!
Залпанул, крякнул, обругал конфеточку и налил в стопку по новой.
— Ваше здоровье, хотя оно тебе и ни к чему уже, — обратился он напрямки к Феликсу Эдмундовичу. — Ув-вперед и выше! Генералами в наши дни не рождаются, генералами уходят на пенсию… Оп-пля!
Второй лафитничек совершенно преобразил Дорофея Игнатьевича. Кок выпрямился, вспетушился; зрачки заново оснастились крестиками; щёки приятно побагровели и утолстились. Короче, вернулась та авантажность, с какой и всамделешный Бенкендорф — не «подкреплялся» ли и он, голубчик?! — не постеснялся бы Пушкина встретить, пожурить, приструнить: «Хороши сенокосы в Михайловском…».
— От-тцвели-и-и-и уж давно-о-о-о хризанте-е-мм-мы в саду-у-у-у, — зажурчал он, в который раз приоткрывая Феликсу Эдмундовичу свою белогвардейскую сущность, слабость к монархии. — Ну и чёрт с ними, розы посадим.
И розаном вспыхнула лампочка над телефоном, и секретарша вклинилась в песню:
— Пришёл гражданин Репнёв со странностями…
— Впустите! — потер руками полковник.
— Он не желает раздеться, — обиженно произнесла секретарша. — Рвётся в пальто.
— М-минуточку! — насторожился Дорофей Игнатьевич, подумал немного, отклацал сейф и переложил пистолет в ящик стола, но перед этим не устоял-таки и пропустил третий лафитничек. Конфеточку дожевал, скомкал фантик коконом и велел: — Пропустите как есть!
Дверь толчком отстегнулась, и на пороге объявился в непотребном виде беглец — всклокоченный, обозлённый, в обгоревшем местами пальто без пуговиц.
«Товарищ ловил, и неудачно, в асфальтовых чанах беспризорных», — определил по одежде дотошный Феликс Эдмундович. А Дорофей Игнатьевич сказал себе: «Так он, мерзавец, паникой в дурдоме