—
Да ведь сегодня день воскресный?
—
Ну, что ж! Дома помолимся. Вернется отец, тогда будем ездить!
—
Ах, матушка! Да как же это? Поедем, родная!
—
А ну тебя! Сказано, не поедем.
Катя поникла головою: толстая Анфиса Захаровна умела быть упорной.
С боярышней творилось что-то странное. Того чувства, которое она испытывала, она сама никак не могла понять. Что за тоска такая, что за томление? Прежде ничего подобного не бывало. Ей нравилось встречать взгляд Александра Андреевича, такой ласковый, особенный какой-то, нравилось иногда бросить ему короткое словцо, слегка улыбнуться. Это занимало ее, это было отзвуком былых детских игр с Сашей. Они ведь почти вместе росли. Покойный отец Турбинина был очень дружен со Степаном Степановичем, часто приезжал к нему и брал с собою сына.
Катя-девочка пользовалась куда большей свободой, чем Катя-боярышня. Ей не надо было по целым дням сидеть в терему и прятаться от незнакомых гостей. Целыми днями она была на воздухе, и старый сад и прилегавшее к усадьбе поле оглашались ее веселыми криками. Никто не препятствовал играть ей и Саше. И каких только игр они не придумывали! Катя была резвой девочкой и ни в чем не отставала от своего товарища. Это было хорошее время.
После все кругом изменилось. Отец Александра Андреевича что-то не поладил с Кречет-Буйтуровым, перестал ездить к нему, и целых пять лет Кате и Саше не пришлось свидеться. Встретились они только после смерти старого Тур- бинина, который на смертном одре помирился со Степаном Степановичем. Но это была уже не прежняя встреча: Катя превратилась в девицу, Саша — в парня. Ей едва позволили перекинуться с ним несколькими словами и прогнали в горницу: долго беседовать было б зазорно.
С этих пор и видеться приходилось только в церкви за обедней.
Теперь же и эти свидания прекратились. В первый же раз, как Кате не пришлось поехать в церковь, она почувствовала непонятную тяжесть на сердце. Все ей дома было не мило, и работа, за которую ее усадила Анфиса Захаровна, не спорилась. Почему-то ей беспрестанно вспоминался Саша. Начнет она думать о чем-нибудь таком, что никакого отношения к Саше не имеет, а в конце концов свернет на думу о нем. День тянулся вяло и скучно. А назавтра тоже, послезавтра' опять. Только, как дело стало подходить ближе к воскресенью — у ней на сердце становилось легче. В ночь с субботы на воскресенье она спала плохо и во сне видела Александра Андреевича. Полученный поутру от матери отказ ехать в церковь показался ей тяжким ударом. Она чуть не заплакала. Анфиса Захаровна еще долго ворчала что-то, но Катя ее не слушала. Она отошла к окошку и села там. Раза два Фекла Федотовна, проходя, посмотрела на нее. Девушка и на старую няньку не обратила внимания.
—
Что, дитятко, пригорюнилось? — спросила старуха.
—
Так… Тоскуется что-то, Федотовна!
—
Верно, оттого, что матушка к обедне не повезла?
—
Вестимо, в четырех-то стенах, чай, надоело сидеть.
—
Эх, девонька! Потерпи, что делать! На, выпей-ка сби- теньку.
—
Не хочу я.
—
Э! Полно, глупенькая! Нешто можно на мать родную серчать? Грех! Выпей-ка — сбитенек горячий…
—
Да я на матушку не сержусь. Чем виновата, что тоску- гтся? — проговорила Катя, хлебнула глоток-другой и отставила кружку.
—
С чего это с тобой? Никогда прежде такого не бывало, — пробормотала Федотовна.
Слезы сдавили горло Кати. Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала. Федотовна даже испугалась.
—
Да что это, дитятко! Господь с тобой! Ну, полно, полно, перестань! Уж коли тебе так грустно, хочешь, боярыню попрошу, чтоб тебя в сад погулять пустила?
—
Пожалуй, — пробормотала девушка.
Как раз подошла и Анфиса Захаровна.
—
Чего это она ревет?
—
Печалится, что к обедне не поехали.
—
Глупости одни! Дурит девка от безделья.
—
Ну, матушка-боярыня, ведь и вестимо ей скучно. Пустила б ты ее хоть в сад погулять.
—
Какое же теперь гулянье в саду? Грязно в нем, и снег еще не весь сошел…
—
Погодка уж больно хороша.
—
Да хочет, пусть идет. Только телогрею беличью пусть наденет… Слышь, Катерина? Да и на голову платок потеплей надень!
Сад боярина Кречет-Буйтурова был, без сомненья, остатком того леса, который некогда рос вокруг Москвы. Великаны-клены и двухобхватные ели и сосны, наверно, не были уже молодыми деревьями и в ту пору, когда Тохтамыш делал набег на Москву. В летнюю пору этот полулес-полусад был чудно хорош, но в это время года, в марте месяце, гулять в саду не могло быть очень приятным. Обнаженные деревья казались сумрачными, и с ветвей их, что слезы, скатывалась капля за каплей; дорожки были не все расчищены, и во многих местах лежали сугробы снега, а там, где прошла метла и лопата, нога вязла в жидкой грязи.
Катерина Степановна вышла в сад только потому, что дома было уже чересчур тоскливо. Она выбрала дорожку посуше, тянувшуюся вдоль изгороди, и пошла по ней печальная и задумчивая.
Быть может, первый раз в жизни она почувствовала себя несчастной и посетовала на грустную девичью долю! Не зная, чем заглушить тоску, боярышня запела простую печальную песенку. Сперва вполголоса, она постепенно пела все громче и громче, и скоро ее звонкий голосок разнесся
по всему саду. Боярышне казалось, что песня сложена про нее саму. Она пела про девицу, тоскующую по милому дружку, и образ «милого дружка» мелькал перед ней в виде Саши Турбинина.
«Не лебедушку-то в клетку посадили, — говорилось в песне. — В клетку крепкую с затворами-замками — посадили девицу младую в тесну горенку, во терем стрельчатый. Ох, ты, терем- теремок ли высокий, с резьбою красной, хит- росделанной! Что темница ты для девицы, что темница для красавицы. Али нет у бедной думушек о молодчике-красавчике, али нет у красной сердца во груди в высокой девичьей? День и ночь оно колотится, день-деньской тоскует девица, а настанет ночка темная, еще пуще затоскуется, слезы горькие из глаз сыпятся на подушку на пуховую. Как заломит она рученьки, ручки, руки свои белые, как застонет горько-жалобно: — Ай, да где же ты, соколик мой, ай, да где же ты, любимый молодец! Аль не знаешь ты, не ведаешь про тоску мою, про долю грустную? Аль тебе я опостылела, приглянулася иная молодица? Как настанет утро, утро ясное, отворю окошечко во терем, крикну ветру перелетному, крикну я голубке сизенькой, быстрокрылой крикну ласточке: — Ой ли, ветер, ветер перелетный! Побеги-лети до друга милого, побеги-лети, скажи ему, что с тоски моя изныла душенька! Ой ли, ты, касатка с голубкою! Понеситеся на крылышках в ту сторонку, в ту сторонушку, где лютый живет дружочек мой! Проворкуйте, прощебечите ему, что роняю слезы горькие, жду да жду, когда же милый мой пораство- рит двери горенки, за белые руки возьмет меня, поцелует жарко в уста алые, поведет к моей родимой матушке и к родимому батюшке, скажет им с поклоном низеньким: — «Вы снимайте-ка иконы с красного угла, благословите-ка святым благословеньем родительским вашу дочку на житье со мной: полюбилась мне она, приглянулася, за себя хочу ее в жены взять»…
—
Ай, Катерина Степановна! Да как же ты поешь ладно! — раздался возглас.
Возглас слышался откуда-то сверху. Боярышня остановилась как вкопанная и искала глазами того, кто крикнул. Неподалеку от себя она увидела выставившуюся из-за садовой изгороди