локтем в подушку. И тут же себе возразила: «Нет, для мамы не так!» Вот почему подпираю голову ладонью и покаянными своими раздумьями.
Я и моя судьба не имели для тебя, мама, никакого порядкового номера: они были вне сравнений ни с кем и ни с чем. Но у меня следом за тобой по значению, повторюсь, шел Марк с его планами, а не твой муж, то есть мой папа, с его взглядами и мнениями. Папа же, узнав о нашем с Марком решении, заявил без малейших сомнений, что он как родился, так и скончается в Минске.
Марка ты, мамочка, считала не вполне достойной для своей дочери партией, несмотря на мои очки и внешнюю хлипкость. Но все же ценила его деликатность и обаяние. Ты убеждала, что моя субтильность очаровательна: «Природа наградила тебя неувядающим детством. Как вечно зеленые растения нестареющими, неусыхающими соками жизни». Может, из-за того самого неувядания папа и закрепил за мной слово «девчонка»? Марк обращался ко мне нежно: «Девочка моя…», и это звучало совсем иначе, чем «непослушная девчонка». Тем более что его-то уж я слушалась, ему-то уж подчинялась беспрекословно.
У самого Марка, по твоему мнению, наблюдался большой недостаток и, к сожалению, нескрываемый, неисправимый: он был излишне красив. Ты объясняла, что красота для мужчин не играет положительной роли, что она их в глазах людей принижает, отвлекая от главных качеств, и, как я поняла, даже уродует. И что вот Пушкин, вот Наполеон, вот Марк Шагал… «Назови мне хоть одного великого мужчину, который бы слыл красавцем!» Я, к примеру, могла назвать Байрона, но удержалась, чтобы тебя не расстраивать. Ты догадалась об этом моем, непроизнесенном, имени-аргументе: «Природа одарила Байрона романтичною хромотой, чтобы сгладить его красивость». Ты предпочла слово «красивость», так как оно общепринято несет в себе негатив.
Но поскольку для моих сверстниц мужская красота, в результате их неосведомленности или глупости, все-таки играла роль положительную, ты, в отличие от меня, близорукой, очень настораживалась.
Ну, а меня вокруг называли «умницей». Самое ли это завидное достоинство для молодой женщины? Будто для того, чтоб не искать ответа на этот вопрос, тетрадь моя вынуждена опять нырнуть: пришла самая сердобольная медсестра, чтобы присесть возле постели и по-русски в какой уж раз убеждать, что ничего опасного у меня нет и ничто чрезвычайное мне не грозит.
Юная же медсестра, перестилавшая утром постель, заметив, что я прижала к груди тетрадь, с улыбочкой поинтересовалась: «Любовные письма пишешь?»
— Покаянные, — зачем-то честно ответила я.
— Окаянные?! — Она не расслышала, потому что склонилась над простыней.
А я разъяснять не стала.
Ну вот, продолжаю… В связи с тем, что папа предпочитал жить и умереть исключительно в Минске, ты попросила меня не торопиться. Но я зависела не от твоих просьб, а от желаний и намерений Марка. «Если он уедет один, мое сердце не выдержит!» — оповестила я тебя, не вспомнив при этом о твоем сердце со всеми его стенокардическими и ишемическими причудами.
Нет, я не смела настаивать на твоей разлуке с мужем и готова была отправиться в Израиль с Марком вдвоем. Но ты не готова была без меня остаться или, верней, меня без себя отпустить. Между озабоченностью твоей женской долей и своей собственной я выбрала
Когда главное в жизни любовь, сосредоточиться на чем-либо другом невозможно. Заслуживал ли Марк такого моего обалдения? Но разве любовь учитывает заслуги или отсутствие оных? Хотя я гордилась тем, что Марк обладал не только впечатляющей фигурой, но, как я была уверена, и впечатляющей эрудицией. Он умел поддерживать разговор и с физиком, и с литературоведом, и с коллегою-археологом… Он мог, к примеру, доказать так убедительно, будто являлся опытным музыковедом, что Сальери вовсе не отравлял Моцарта, потому что его, Сальери, учениками были Бетховен, Шуберт и Лист: «Зачем ему было одного великого отравлять, а трех других взращивать?» Свои познания Марк обнаруживал деликатно, не свысока, а так, словно все, что ведомо ему, известно и его собеседникам. Только они подзабыли, а он им напомнил…
«Начитанность — это еще не знания. Энциклопедист же — не тот, кто заглядывает в энциклопедии, а тот, кто сам познал, изучил… Ну, а искусство поддерживать разговор — не искусство в буквальном смысле, — охлаждала ты мою восхищенность. — Он умеет производить впечатление? Но впечатление — фактор поверхностный. Кстати, про Сальери я слышу уж какой раз! Хоть бы о Малере или Прокофьеве для разнообразия что-нибудь рассказал… Это посовременнее!»
— Чем бездумней восторги, тем горестней разочарования, — предупреждала ты меня.
Но разве любовь прислушивается к советам? К тому же я была «непослушной девчонкой» — и непременно корректировала, а чаще игнорировала, твои профилактические предупреждения. «Даже если бы все знания и умения Марка были бездонно глубинными, ты бы уберегала меня от погружения в те глубины, так как в глубинах можно и утонуть», — мне выгодно было думать подобным образом.
В действительности ты, мамочка, не признавала любую поверхностность, потому что сама все делала основательно или, согласно твоей собственной формулировке, «дотошно». И раз уж собралась в Израиль, сразу же приступила к изучению иврита. Не к знакомству с ним, а к ежедневному, многочасовому общению. И меня, естественно, втянула в то общение, хоть я отбивалась:
— Марк в совершенстве владеет английским — и нам этого хватит!
— В совершенстве дано знать язык той земли, на которой родился и вырос. Белорусским он и правда безупречно владеет.
— И русским!..
Я отчаянно защищала престиж Марка, а ты защищала мою судьбу. Я не понимала, что престиж не может быть важнее судьбы. Прости меня, неразумную. И непослушную…
«А вы нарушаете предписания?» — это был голос того профессора, который заведует отделением. Что-то он ко мне зачастил… «Как раз предписания я и записываю!» Сейчас ему переводят мое вранье на иврит.
Переворачиваю еще одну страницу тетради и своих покаяний… Помнишь, я восхищалась и тем, как Марк преклоняется перед своей матерью. Отца своего он, как тебе известно, не знал. «Я должен заменить маме всех на свете!» Он обращался к маме на «вы» и благодарно целовал ей руку. Такого я еще не видала! А к щеке ее приникал сыновьим поцелуем, точно к святыне — не всуе, а лишь в совершенно особых случаях. Он был театралом, и спектакли мы почти неизменно посещали втроем — он, его мама и я… Мне казалось, что приглашать тебя без папы несправедливо, а ходить впятером — это уже «коллективное мероприятие». Если же все-таки мы отправлялись в театр вдвоем, он в антракте звонил маме из автомата, торопливо делился первыми впечатлениями и справлялся о ее самочувствии. Но вдруг решился на неопределенно длительный антракт в своих отношениях с мамой:
— Я смею позвать ее лишь в тот день, когда будет куда позвать: квартира, моя устроенность на работе. Здесь она, напомню, получает повышенную пенсию и еще некоторые привилегии — как инвалид и бывшая юная партизанка. Все наши скромные накопления я до копейки, как понимаешь, оставлю ей.
Мне не пришло на ум предложить и тебе, мама, — пусть даже для вида — тоже подождать комфортных условий, которые мы с Марком себе навоображали. Однако те условия на новом «постоянном месте жительства» к нам, ты знаешь, не торопились.
Марк, окончивший археологический факультет, был неколебимо уверен, что Святая земля непрерывно докапывается до свидетельств своей святости. Но, во-Первых, очень многое до него уже раскопали, а во-вторых, желающих и умеющих совершать «подземные открытия» оказалось гораздо больше, чем та древнейшая земля, мне казалось, могла предоставить. Деликатность Марка натыкалась на деликатность отказов. Я же, историк, не обладая его деликатностью, еще самоуверенней убедила себя в том, что с моей помощью все пять t лишним тысяч лет еврейской истории воспрянут перед ошеломленными израильтянами и, прежде всего, туристами, а это, в свою очередь, поднимет или даже вздыбит экономику государства.
Но выяснилось, что из всей нашей высокообразованной семьи как раз лишь уникальный электронщик